После некоторого молчания он поднял свои глаза на свет, заливавший всю комнату, и встретился с взглядом матери, обращенном к нему с такой любовью, какой он до настоящего времени не замечал. Ее взор казался необыкновенно вдохновенным; лицо похоже было на лицо пророчицы, а глаза – на те, какие он привык представлять себе у ангела.
В виду этого, молодой человек, молча, встал перед матерью на колени; он видел того духа, который парил над нею и охранял ее от всякого зла; видел в ней то неземное существо, которое руководило его добродетелью… Но вот, Люцина прервала тягостное молчание и серьезно сказала:
– Наконец, настало то время, мое дитя, которое служило предметом усиленных молитв и горячих желаний твоей матери. Я давно замечала в тебе зародыш христианской добродетели и благодарила за нее Бога. Я видела твои труды, благочестие, любовь к Богу и людям; смотрела с радостью на твою живую веру, равнодушие к внешнему виду, благородное чувство к бедным; я с беспокойством ожидала того момента, который бы решительно указал мне на твое желание идти по следам твоей матери и быть достойным наследником славы твоего отца-мученика, и эта минута, слава Богу, сегодня настала.
– Что же я сделал достойного, моя дорогая мама, что у тебя явилось такое высокое мнение обо мне? – спросил Панкратий.
– Послушай, мой сын, сегодня, когда заканчивается твое воспитание, мне кажется, что Господь хотел просветить тебя тем святым учением, которое стоит выше всяких школьных наук и доказать этим, что ты перестал быть ребенком; поэтому, не должен ли ты, мое дорогое дитя, имея такие способности, думать, говорить и делать так, как это делают истинные служители Церкви?
– Что ты хочешь этим сказать, дорогая мать?
– То, что ты сказал мне сегодня о своем сочинении, доказывает, насколько твое сердце было преисполнено благородных и высоких чувств; ты чрезвычайно откровенно высказал, что умереть за веру считаешь своею святою обязанностью. Если бы у тебя не было веры и отваги…
– Действительно, я сильно верую и много чувствую, – прервал ее юноша, – и поэтому заключаю, что никакое счастье на земле не может быть выше этого.
– Да, дитя мое, – сказала мать, – ты прав, но я бы не помирилась на одних твоих словах, если бы ты не доказал того, что ты умеешь отважно и терпеливо переносить не только боль сердца, но и обиду, – что гораздо труднее для человека, в жилах которого течет кровь патриция, – обиду, заключающуюся в оскорбительной пощечине и презрительных взглядах твоих сотоварищей. Более… ты оказался настолько сильным, чтобы простить и молиться за своего врага. Сегодня, с тяжелым крестом на плечах, ты проторил себе такую тропинку, на которой, сделав еще несколько шагов, ты водрузишь этот крест на вершине своего величия. Ты оказался достойным сыном мученика Квинтиниана, но желаешь ли ты идти далее по его следам?
– Ах, дорогая мама! – прервал ее юноша замирающим голосом, – могу ли я быть его достойным сыном, не подражая ему! Хотя я не имел счастья знать своего отца, но разве его память не дорога мне? Разве его слава не льстит моему самолюбию? Когда церковь каждый год празднует память Квинтиниана, разве душа моя не возвышается и сердце не восхваляет его? О, мать моя, как я всегда молюсь ему, чтобы он испросил мне у Бога не славы, не почестей, не богатства и земных радостей, но того, что он проповедовал и ценил выше всего, то есть, чтобы то, что он оставил мне в наследство, было употреблено мною с пользой для самого себя и для других самым благородным образом.