В словах Варвары Лукашину почудилось нечто большее, чем простое, бескорыстное восхищение мужем Анфисы, и он, вдруг почувствовав себя оскорбленным, нетерпеливо оборвал ее:

– Да я не об этом. Что за человек эта Минина?

Варвара с удивлением выгнула бровь.

– Ну, по-вашему, председатель она… как?

– А-а, вот вы о чем, – поняла наконец Варвара. – Тут тужить не об чем. Всяко Харитона хуже не будет. Она ведь какая, Анфиса-то? Села за свадебный стол Анфиской, а вышла Анфисой Петровной. Вправду, вправду, – закивала Варвара, видимо очень довольная произведенным эффектом. – До свадьбы-то Фиска Фиской, рот тоже, как у меня, не закрывался, а тут поставила себя, важность напустила – Богородица на землю сошла. Матушка мне, бывало, когда я стала в девки выходить, покою не давала, только и тыкала: «Варка, смотри на Анфису, Варка, примечай за Анфисой». А чего примечать? Вся в темном, как монашка. В жару, бывало, на сенокосе, разомлеешь – рада до воды добраться. Мужики ли, парни – бух в воду, всем-то еще веселее. Смотрите на здоровье, не украдено. А эта – ни за что. Как будто у нее там серебро навешано, сглазить себя не даст… Ну слушаю, слушаю я свою матушку, когда она меня Анфисой-то наставляет, – снова повернула Варвара на свою привычную дорожку, – а сама думаю: «Нет, ладно, святых-то на небе хватает. Мне, грешнице, и на земле не худо…» Да вы куда? – вдруг с беспокойством спросила она, увидев, что Лукашин встает.

– Пора…

Варвара нехотя поднялась вслед за ним. Она не скрывала своего разочарования. Лицо ее вытянулось, в глазах на мгновенье мелькнула не то досада, не то презрение, но в следующую секунду они уже снова играли многообещающей улыбкой. Ничто не могло надолго омрачить ее душеньку. Ее и война-то, казалось, обошла стороной, да Варвара и сама, как видно, не очень-то интересовалась ею, не лезла, подобно другим, с дотошными расспросами.

Она стояла перед ним молодая, свежая, зазывно и в то же время смиренно глядя ему в глаза.

Он, как пьяный, боясь оглянуться назад, побрел на дорогу.

– Пойдете обратно, приворачивайте. Домик-то мой светленький видали в верхнем конце? – напутствовала его Варвара.

Мало-помалу быстрая ходьба вернула ему душевное равновесие, и он, вспоминая о встрече с Варварой, уже с издевкой и сожалением думал над своими опасениями.

Пригревало солнце. Пахло смолой.

Вскоре потянулась старая, заброшенная подсочка. Удивительное, сказочное зрелище! Сосны в белых рубашках! Да, по обеим сторонам дороги широким частоколом бежали высокие, стройные, как свечи, сосны, у которых до самой макушки с одного боку была соскоблена кора. Тоненькие сахарные натеки засохшей серы узорами вились по белым стволам.

Радостный и возбужденный, каким он давно уже не чувствовал себя, Лукашин легко и свободно шагал по лесной дороге и не раз мысленно удивлялся: кто бы мог подумать, что так вот запросто – и в какое время! – он будет вымерять дороги этого глухого, таежного края, за тысячи километров удаленного от фронта? И многое, многое, пережитое за последние месяцы, припомнилось ему. Эвакуация из Ленинграда, теплушки, госпитали, окружная комиссия в Архангельске…

Что делать? Куда приткнуться на несколько месяцев, пока поправится рука? На родную Смоленщину дороги нет…

В обкоме партии ему предложили на выбор: работу в аппарате или на периферии. Лукашин, не задумываясь, в самую распутицу поехал в один из отдаленнейших районов области, расположенный в верховьях Пинеги. И погнала его туда неуемная, с детства вкоренившаяся страсть к путешествиям, к новым местам, к новым людям. Бывало, начитавшись разных книг, которыми щедро снабжал его деревенский учитель, – о следопытах, об отважных и дерзких землепроходцах, о таежниках, – он во сне и наяву грезил их необыкновенными приключениями и сам мечтал о подвигах. Но жизнь рассудила иначе. В скорбном двадцать четвертом году двадцатилетнего Ванюшку-лобастика, как прозвала его родная деревенская комсомолия, направили учиться. Потом опять деревня – избач, секретарь партячейки, инструктор райкома…