В такой ситуации, когда каждое твое слово может быть истолковано против тебя, возникает «телефонный эзопов язык» (как его остроумно назвал поэт и эссеист Лев Рубинштейн). «Телефонный эзопов язык» использовали, когда надо было предупредить о том, что могут прийти гости (КГБ) и поэтому надо сделать уборку (вынести из квартиры запрещенный самиздат):

Телефонный эзопов язык, он существовал для тех, кто теоретически или практически мог тебя слушать посреди [разговора]. <…> Вот в каком-нибудь 1983 году мне [Льву Рубинштейну] звонит <…> художник Никита Алексеев, мой дорогой любимый друг, у которого в те дни в квартире была выставка под названием «Апт-арт». Это очень остроумное название, то есть «квартирное искусство», апартамент-арт. Но там же ещё на письме это был такой каламбур, потому что apt пишется как арт, как русское «арт». Он мне позвонил однажды, значит, и говорит: <…> «У меня вчера гости были. Всеми интересовались, про тебя тоже спрашивали. Сказали, что, может, к тебе тоже в гости зайдут. Поэтому приберись на всякий случай дома, значит, сделай уборочку»43.

Постепенно в послевоенный советский период эзопов язык стал почти повсеместным явлением среди тех людей, которым было что скрывать, и одновременно стала гораздо заметней другая его социальная функция. У истоков эзопова языка стояла практическая необходимость обмануть цензоров, но довольно быстро эзопов язык – и литературный, и нелитературный – стал способом показать свою субъектность и дистанцироваться от официальной речи. В этом смысле позднесоветский эзопов язык становится антиязыком.

В 1972 году диссидент Марк Поповский в своем дневнике сделал запись про некоего знакомого, который удивительным образом получил выездную визу и спокойно путешествует по западным странам. Автор дневника считал счастливого обладателя выездной визы стукачом – это понятно из язвительной фразы в дневнике «А ведь Софья Власьевна задаром за границу никого не посылает»44. Поповский называет советскую власть Софьей Власьевной не для того, чтобы что-то скрыть, а для того, чтобы выразить свое презрение и отстранение (в похожих контекстах он упоминает Софью Власьевну еще четыре раза в своих дневниках). Логику эту можно было реконструировать так: «Я не согласен с этим миром, и я не буду играть по его правилам и не буду называть советские институты так, как требуется. Это больше не сокрытие, а дистанцирование, не обман цензора, а борьба за свободу выражения».

Это язык, рассчитанный не столько на внешнее потребление, сколько на внутреннее. В воспоминаниях правозащитницы Людмилы Алексеевой есть такой фрагмент: «„Если бы Галина Борисовна [КГБ] знала, что здесь сейчас печатается, дивизией оцепила бы весь квартал!“ – воскликнул один из наших помощников, начав считывать машинописный текст»45. Совершенно очевидно, что ироничное название могущественного и страшного Комитета госбезопасности Галиной Борисовной внутри группы никак не служит целям конспирации. Это способ подмигнуть своим и дистанцироваться от «правильных» советских людей с их советским официальным языком. Обращаясь к официальному институту как к малознакомой женщине, автор не просто шифрует послание, он вынимает себя из правил неприятного ему мира.

Литераторы брежневской эпохи оттачивают эзопов язык как прием. Как сформулировал Лев Рубинштейн, «в этой среде [интеллигенции] искусство сводится к искусству обманывать начальство. И обходить цензуру со всех сторон»46. Сам он, кстати, не был согласен играть в такие «кошки-мышки» с цензурой: «Я в те годы яростно всё это ненавидел».