– Сколько вам было?

– Восемнадцать.

– Я думала, на Пиккадилли стоит статуя Эроса. – Она перебирала карандаши на моем столе. Я чуть было не решил, что она сейчас начнет записывать.

– Многие так думают. Но это его брат-близнец, мститель за отвергнутую любовь. Поэт до последнего часа.

Большинство женщин любят растравлять раны твоего прошлого, отдирать струпья и утешать, когда причинят достаточно боли. Но не Нелл.

– А что вам больше всего нравится в этом? – спросила она.

– В чем?

– В вашей работе.

Больше всего нравится? Да пока меня мало что удерживает от того, чтобы не рвануть опять к реке с полными карманами камней. Я покачал головой.

– Сначала вы.

Она удивилась, словно не ожидала, что ей вернут вопрос. Чуть прищурилась.

– Вот этот момент, когда ты уже примерно два месяца работаешь в поле и решаешь, что наконец-то ухватил суть этого места. Когда чувствуешь, что оно у тебя в руках, что победа близка. Это заблуждение, иллюзия – ты здесь всего восемь недель, – и потом следует полная безысходность и отчаяние от невозможности хоть когда-нибудь понять хоть что-нибудь. Но в тот миг кажется, что все принадлежит тебе. Кратчайший миг чистейшей эйфории.

– Черт побери! – расхохотался я.

– У вас так не бывает?

– Боже, нет. Для меня хороший день – это когда никакой мальчишка не стащил мои кальсоны, не нацепил их на палку и не принес обратно набитыми крысами.

Я спросил, неужели она полагает, что в принципе возможно понять иную культуру. И рассказал, что чем дольше торчу здесь, тем более идиотскими кажутся мне эти попытки, и что меня все больше интересует как раз наша странная уверенность в том, что мы вообще можем быть объективными, – мы, которые ко всему подходим со своими собственными представлениями о добре, силе, мужественности, женственности, Боге, цивилизации, правильном и неправильном.

Она сказала, что я такой же скептик, как мой отец. Сказала, что ни у кого не может быть больше одного мнения, даже в так называемых точных науках. Всегда, во всем, что делаем в этом мире, мы ограничены собственной субъективностью. Но у нашего мнения могут быть огромные крылья, если мы разрешим им развернуться. Взгляните на Малиновского, сказала она. Взгляните на Боаса[16]. Они рассказали об иных культурах так, как они их увидели, как они поняли взгляды аборигенов. Фокус в том, чтобы освободиться от собственных представлений о “естественном”.

– Но даже если я сумею, следующий, кто явится сюда, расскажет свою собственную, совершенно иную историю о киона.

– Несомненно, – согласилась она.

– Тогда в чем смысл?

– Это ничем не отличается от любого исследования. В чем смысл поиска ответов? Истина, которую вы отыщете, рано или поздно уступит место другой. Когда-нибудь и Дарвин устареет и будет казаться чудаковатым Птолемеем, который видел лишь то, что был в состоянии увидеть.

– Погодите-ка, до меня не доходит. – Я потер ладонями лицо, здоровыми ладонями – мое тело в тропиках только расцветало, это разум грозил меня покинуть. – Вас что, не смущают эти проблемы?

– Нисколько. Но я всегда была убеждена, что мое мнение верно. Есть у меня такой небольшой недостаток.

– Типичный американский недостаток.

– Возможно. Но и Фен им грешит.

– Ну тогда изъян колонизатора. И поэтому вы ввязались в эту работу, чтобы обрести собственное мнение, а потом людям придется ехать за тысячи миль и писать свои книги, если им захочется возразить вам?

Она широко улыбнулась.

– Что? – удивился я.

– Вот уже второй раз за нынешний вечер я вспоминаю об одной мелочи, о которой годами не задумывалась.

– И о чем же?

– Мой первый школьный табель. Меня не отдавали в школу до девяти лет, и в конце первой четверти родители получили вот такой комментарий учителя: “Элинор демонстрирует преувеличенную восторженность относительно собственных идей и заметный дефицит восторженности по поводу идей прочих людей, более всего – педагогов”.