– Рихард, ингеле2, ты не знаешь, да никто из вас не знает… С вами, из Терезина, до Треблинки обходились, как с господами. Вы приехали в пассажирских поездах. А у нас Треблинка начинается уже в гетто. И почти все как-нибудь да помогают ликвидировать евреев. Или по меньшей мере согласно кивают головами…
Маленький Авраам приносит с улицы охапку женских пальто для сортировки, что-то слишком рано. Ганс выпрямляется и спрашивает, уже догадываясь:
– Эй, чего это ты так торопишься? А ну, что у тебя там под пальто? – ногой он расшвыривает пальто по полу, пока не натыкается на то, о чем догадывался. – Авраам, дружище, ты – скотина. Мог бы, по крайней мере, подождать, пока хозяин мешка умрет!
Авраам уже стоит на коленях, согнувшись над мешком, он уже залез в него руками. Со стороны кажется, что он роется в сваленных на полу пальто. При этом он озирается по сторонам, как и Ганс, на которого он временами смотрит, и отвечает ему отрывисто, немного виновато, как бы извиняясь:
– Не все ли равно, Ганс, сейчас или потом. Я тоже мертв, еще больше, чем хозяин этого мешка.
Ганс держится рукой за перекладину и просовывает голову в наш бокс:
– Если я его сейчас стукну, то сам не буду уверен, из-за мертвеца или того куска сала, что он нашел.
С другого конца барака Цело гонит перед собой кого-то с такой же подозрительной охапкой вещей в руках. В первый раз мы видим, чтобы Цело ударил человека плеткой. Легаш, появившийся в глубине барака у входа, видит только, как эти двое проходят мимо нашего бокса и заворачивают к выходу, и в восторге орет:
– Да-а, Цело, вот так! Правильно! Дай ему! Дай как следует!
Цело возвращается и останавливается у нашего бокса, по его лицу текут слезы, может быть, от мороза, а может быть, от стыда и ярости.
– У одного из последних он вырвал прямо из рук…
Из бокса напротив к нам подходит приятель Давида Люблинк, у него смуглое лицо, он угловат, немного сгорблен от непосильного труда.
– Ну, про этого парня я ничего не знаю, наверное, свинья. Но вон тот мальчишка из бокса мужских брюк, – он показывает рукой и приподымает кустистые брови, – того я знаю хорошо. Он наш, и я знаю, что дома он никогда не видел столько еды, что там, в жизни, он никогда так не наедался, как здесь, в Треблинке. И не то чтобы семья была такая бедная, но его тату все время копил, экономил, чтобы эмигрировать, в Америку или в Палестину – лишь бы уехать из Польши. На все, что ему удавалось накопить, он покупал доллары, бриллианты…
Снова свистки и скрежет вагонов на перроне. Сортируют вновь прибывших. Когда я оттаскиваю последние узлы, вынесенные из вагона, неожиданно на перроне снова появляются Бёлитц, Бредо и другие:
– Капо бригады «красных», вот, возьми еще этих людей на подмогу, пусть унесут одежду и весь этот хлам…
Я уже понимаю, о чем идет речь. Мы должны унести снятую одежду оттуда, с плаца, где раздевают мужчин, и из барака, где раздеваются женщины. Там много всего валяется. В одиночку «красные» не справятся с этим достаточно быстро.
Нас гонят прямо в тот барак. Обычно я всегда вижу поверх куч одежды еще несколько голых спин, двигающихся в направлении «парикмахерской». Но сегодня барак еще полон. Почти вдоль всей длинной стены стоят, тесно прижавшись друг к другу, голые тела – огромная картина, фреска из сплошных обнаженных спин, животов, руки прикрывают грудь, волосы распущены. У противоположной стены сложены большие и маленькие стопки одежды. Запах тел заполняет нос, рот, от него щиплет глаза. В общем шуме в уши сильнее всего врезается плач детей.
– Эй, ты! – один из «красных», прошедших уже огонь и воду, вырывает меня из парализующего изумления и показывает, откуда начинать.