На чистый клинок без единого пятнышка крови.
– Ох, детушки вы мои, детушки… – зашелестел по каморе, лютым морозом сковывая сжимающие оружие руки, голос-поземка. – Дурища ваша мать, дура… что бы не жить ей с ладушкой в полюбовницах, не рожать вас в глухой избушке, в лесной чащобе… дорогонько стало мне имечко, дорогонько… нету лесной глупой бабе ни счастья, ни утехи, ни смерти…
Она поднялась – и от маленькой седой женщины шарахнулись по стенам те, кто скакал по ночным зимним лесам на битву с вражьим полчищем; те, кто прошел сквозь убитый, растерзанный город.
Немецкий меч бритвой срезал изрядную долю лохмотьев, бесстыже заголив грудь и верх живота.
На голом теле светлел, рассасываясь на глазах, след удара – длинный узкий синяк.
…Нижний город догорал, наполняя воздух едкой гарью и жаром, а на стенах детинца уже не осталось мужчин. Даже ремесленников. Даже холопов. Старики, бабы и дети вдвоем-втроем натягивали луки, швыряли камни, плескали в лезущие на стены косоглазые смуглые хари варом и горячей смолой, скопом сталкивали с раскатов глыбы-каменюки. Совсем уж дряхлые старухи стерегли малышей, чтоб те не мешали старшим.
Здесь больше не было чужих и своих, вольных и холопов, знати и черняди. Холопки Палашка с Феклой и боярыня Пелагея, вцепившись в деревянные вилы, опрокидывали подсунувшуюся, уже жадно дрожащую под чьими-то ногами лестницу.
– Соседка, помогай! – крикнула Пелагея. – Не сдюжим!
Она повернулась к ним, кинулась, держа в руках ковш с пузырящейся, булькающей смолой.
– Ма-а-а! – отчаянно зазвенело за спиной. Княгиня развернулась – и успела влепить черпак смолы как раз в раскосые черные глаза неведомо как влезшему на стену чужаку. Он завизжал, мотая головой, вцепившись в нее, словно пытаясь оторвать лицо, слепо шарахнулся – и полетел вниз головой со стены, во двор детинца. На полу из плах осталась кривая сабля, которой он успел взмахнуть один раз. Один только раз.
– Мама, ты где? Ты не уходи… я сейчас встану, мам, ты не плачь, я же не плачу… мне совсем не больно, мам, правда… мы их прогоним, правда, мама? Ты не уходи только, мама… я сейчас встану, се…
– Костя! Костенькаааа!!!
На ее вой никто не оглянулся. Как недавно не оглядывалась она сама. Слишком часто рядом начинали отчаянно выкрикивать чье-то имя, бесполезно тормоша быстро коченеющие на зимнем холоде тела.
Ты могла. Когда-то ты могла. Вы так и познакомились – его принесли в твою избушку, и его раны были не лучше этой. Тогда ты могла.
«Мы их прогоним, правда, мама?»
Цена имени… Будь ты проклято, новое имя!
– Соседка, вставай! Живее! Да брось же ты его, Дево Богородице, ты ж не Бог, мертвого не подымешь!
Княгиня подняла глаза. На нее смотрело мокрое, перекошенное лицо Феклы. Палашки нигде не было видно, рослая красавица Пелагея лежала на спине, покойно сложив руки под пробитой стрелой грудью.
– Уходить отсюда надо, соседушка, – выдохнула Фекла. – Серебряные ворота ироды проломили. Одна надежа – Успенский собор. Авось Пречистая заступится, не даст на поругание. Соседушка, да кинь ты его, прости Господи! О дочке думай, ему не поможешь уже!
Княгиня и холопка бросились прочь. Вокруг живых больше не было. Оскальзываясь в крови, переступая через мертвых, скатились вниз. Кром вдруг стал совсем незнакомым. Где-то заржали кони, завизжал по-бабьи чужак – они кинулись прочь…
Где и как разминулись с Феклой – не помнила.
Поворот, еще поворот, перекресток… куда? Направо! Только б Аленку до Успения дотащили… только б Аленку…
Они наскочили друг на друга у поворота и закричали разом – от испуга.
– Ой, мама! – Меховой колобок кинулся к княгине, вцепился в летник между полами распахнутой шубы.