Воспоминания Шварца о внешних событиях майкопской жизни часто перемежаются с описанием эпизодов их семейного уклада. «Боюсь, что для простого и блестящего отца моего наш дом, сложный и невеселый, был тесен и тяжел. Думаю, что он любил нас, но и раздражали мы его ужасно, – пишет Евгений Львович, подводя читателя к эпизоду, который глубоко его потряс. – Отец спит после обеда. Мы с мамой рассматриваем книжку, присланную в подарок бабушкой Бальбиной Григорьевной, екатеринодарской бабушкой. Это большого формата книжка с цветными картинками, в картонном переплете… Текста в книжке не было. Были изображения зверей с подписями. “А вот зебра, – говорит мама. – Или нет, это ослик”. – “А какая бывает зебра?” – спрашиваю я. “Полосатая”. – “А что значит полосатая?” – “Помнишь кофточку, что была на Беатрисе Яковлевне[7]? Вот она и была полосатая. А вот лев, царь зверей”. Пока мы беседовали, стол накрыли к вечернему чаю, подали самовар, и отец вышел из своего кабинета. Он был мрачен. Я сказал: “Вышел Лев, царь зверей”. Отца звали Лев Борисович, что и было причиной злосчастного моего замечания. Я не успел после этих слов и глазом мигнуть, как взлетел в воздух. Отец схватил меня и отшлепал. С тех пор прошло примерно сорок девять лет, но я помню ужас от несоответствия мирных, даже ласковых, даже почтительных моих слов с последующим наказанием. Прощай, мирный вечер! Я рыдал, родители ссорились, самовар остывал. Неуютно, неблагополучно! У отца был особый прием наказывать меня. Он брал меня к себе под левую руку, а правой шлепал по заду. Это было не очень больно, но страшно и оскорбительно. Называлось это – взять под мышку. Мама так и говорила: “Смотри, попадешь к папе под мышку!” Однажды, проснувшись ночью, я услышал, что мама плачет, а папа кричит, сердится. Я заплакал. Мама сказала отцу: “Перестань, ты напугаешь ребенка”. На что отец безжалостно ударил кулаком по голове самого себя и еще раз, и еще раз и сказал что-то вроде того, что, мол, гляди, до чего довели твоего отца. Если он бил самого себя – значит, доходил до последнего градуса ярости. И это случалось много чаще, чем он шлепал меня».
Очевидно, что при несомненной талантливости и незаурядности обоих родителей Евгения Львовича атмосфера в семье была далеко не благополучной, что отчасти объяснялось значительным различием в характерах его родителей и особенно сложным устройством психики его отца. Лев Борисович в этот период страдал сильнейшими приступами мигрени. Часто он шел в кабинет, зажмурившись, побелев, и повторял жене и сыну: «Опять флажки, флажки» – так называл он мелькания в левом глазу. Евгений Львович вспоминал, что, как и вся семья Шварцев, его отец был очень нервен, но вместе с тем прост, прост по-мужски, как сильный человек. Так же сильно и просто он сердился, а его близкие обижались, надолго запоминая его проступки перед семьей. Его любили больные, товарищи по работе, о вспыльчивости его рассказывали в городе целые легенды, причем рассказывали добродушно, смеясь. Мария Федоровна, при всей любви к мужу в этот период, оставалась неуступчивой, самолюбивой и замкнутой, из-за чего сильнее обижалась и подолгу не шла на примирение. А Женя испытывал в присутствии отца, которого понял и оценил лишь десятки лет спустя, только ужас и растерянность, особенно когда тот был хоть сколько-нибудь раздражен – а это случалось слишком часто.
«К сожалению, – вспоминал о том периоде Евгений Львович, – у нас начинала образовываться семья, которая не помогала, а мешала жить. И теперь, когда я вспоминаю первые месяцы майкопской нашей жизни, то жалею и отца, и мать. Вот он ходит взад и вперед по большой зале родичевского дома