Он вытер губы и протянул бутылку мне:
– На-кось! Пить первым будешь! Небось нутро дрожит?
Я недоуменно смотрел на него, ничего не понимая.
– Мужик, не пью я! Мне молока надо.
– А, больной, никак? – посмотрел он на меня уже повеселевшими глазами, но с участием. – Вольному – воля! Ну, как хошь! – мой знакомый с нарочитой обидой сунул бутылку в замасленный карман. – Пошли, коли так, за молоком.
Он завернул снова в парк. И мне ничего не оставалось делать, как идти за ним.
Молодая поросль, отогретая после морозов, стала гибкой, уже опутывала ноги, уже не пускала внутрь парка, вся обрызганная грачиными нашлепками, словно здесь, только что перед нами, прошли маляры.
Плутая меж кустов, исхлестанный ветками, я вышел вслед за мужиком к побеленному небесной побелкой небольшому, приземистому дому, вернее хате, настолько она была похожа на гоголевские малороссийские постройки. Одна половина избы сложена из местного известняка, губчатые куски которого, изъеденные эрозией, торчали кое-как из стеры, другая половина оштукатурена и побелена мелом с синькой, оттого и приобрела небесный цвет.
Но… над крышей этой хибары, прямо из трубы, зажав метелку промеж ног, устремившись всем корпусом вперед и выше, рвалась в утреннее небо апрельской чистоты Баба Яга.
Лишь только спутанные космы и прутья метлы, как пламя спаренных реактивных двигателей, были отброшены назад, создавая невиданную тягу. Аллегория в порыве!
Я так и присел от неожиданности. Поскрипывая ревматическими суставами, эта чертова баба шаркала горбатым носом, принюхиваясь, откуда дует ветер.
То бишь держала нос по ветру, у кого какой навар во щах.
Ловкий жестянщик так искусно смастерил этот своеобразный флюгер, что мне и впрямь почудилось, как старая ведьма, растянув в беззубой улыбке рот, так и подмигивает мне, так и подмигивает.
Калина, мой новый приятель, сразу направился к дому, забыв и про меня, и про мою посуду.
– Банку! Банку забыл! – крикнул я ему.
– А! – он, обернувшись, хлопнул себя ладонью по лбу, подхватил банку и скрылся в избе.
Через минуту там послышались какая-то возня и громыханье.
Взвизгнув, открылась избяная дверь и хлопнула по тощему заду моего участливого знакомого, клацнула запором и закрылась. Из форточки послышался бабий скандальный голос: «Ах, ты сука поганая! С алкашом молоко воровать из дома! Я те руки-то укорочу, дурак плешивый!»
Моя банка пузырем вылетела из форточки и, звякнув о камни, развалилась на куски. Мужик, опасливая петляя к забору, разводил руками, всем видом показывая, что вот, мол, дура баба, я-то ни при чем.
Отодвинув доску в заборе, он нырнул туда головой вперед, почему-то забыв вернуть мой червонец.
Что делать? За удовольствие надо платить!
Я еще раз взглянул на рвущуюся в космическую высь Бабу Ягу, на ее шмыгающий нос и, спрятав теперь уже пустой полиэтиленовый пакет в карман, простив моему затейливому знакомому деньги, повернул домой за другой посудой.
Самый ближний путь был берегом Дона, и я по молодой, свежей зелени, сбивая ногами росу, шел, любуясь широкой, просторной рекой: вынянчившей казацкую вольницу, верных российских сторожевых ратников, стяжавших замечательную славу русскому государству, не за страх, а за совесть служивших ему.
В сиреневом кусту, сбоку от меня, попытался покатать стеклянную горошину соловей, но звук получился какой-то низкий, хрипловатый, и птах тут же осекся, устыдившись своей неумелости.
Видно, рано еще было соловьиным свадьбам. Вот станут светлее и короче дни, с обоих концов подсвеченные зорями, попьет он родниковой воды под бережком, прополощет горло, прочистит его, да и сыпанет хрустальные окатыши по росной траве, и, улыбнувшись, качнет головой прохожий человек, вспоминая свои молодые ночи, свою соловьиную песню.