Я еле стоял. Мне казалось, что к каждому моему внутреннему органу подвешена гирька, и как бы я ни повернулся, гирьки оттягивают мои легкие, сердце, печень. Меня тихонько подшнуровывали изнутри.
Спас-Угол
Дагеротип из усадьбы Спас-Угол; чужая семейная фотография начала прошлого века. Маленькая телега остановилась в воротах. Похоже, накрапывает дождик. Не так уж всем хочется фотографироваться; только женщины вдалеке под навесом расположились основательно, остальные словно отпрянули к своим местам на время съемки, а после щелчка, не теряя времени, начнут пересаживаться или уезжать. Особенная тонкая печаль в том, как встали две девушки в одинаковых клетчатых пелеринах и темных юбках. Вопреки тому, что фото делалось на скорую руку, они не смогли не обыграть свою парность: обе подались к двум симметричным белым столбам ограды, сделав лишний шаг по грязи, под дождем, как финальное движение этого – давно прошедшего – лета.
Инкубационный период
«Как можно что-то делать, если у тебя непрерывно ноют уши, зубы, ноги», – говорил я жене, уходя на работу. В этот день в нашем монастыре было безлюдно и очень красиво. Я шел, оставляя четкие следы на только что выпавшем снегу. Хорошо здесь, тихо. Пока дойдешь до конторы, можно в тишине подумать о чем-то своем. Я вздохнул и замедлил шаг. Из-за угла, тоже оставляя четкие следы на снегу, выскочила бело-черная собака, бросилась в мою сторону и впилась зубами в правую лодыжку.
Бешенство или, как еще называют, «водобоязнь». Инкубационный период до года. Первые признаки заражения: приступы тоски, страха, шума и ярости. Но у меня через день такие признаки. Значит, сорок уколов в пах или в течение года думать, откуда этот страх и с чего эта ярость.
«Я многого боюсь, – сказал он (Стивен Дедалус), – собак, лошадей, оружия, моря, грозы, машин, проселочных дорог ночью». Но они и днем, оказывается, небезопасны.
Угол круга. Спички для Сергея
Когда очень хочется спать, то и в канцелярское кресло погружаешься, как в теплую ванну. Все помогает – и летающий разговор, и яркий свет. Крохотные электрические молнии в слипающихся глазах успокаивают и покалывают, как иголки в затекающем теле. Конторский, вокзальный уют – тепло, и можно поднять воротник; такое бывает только зимой, когда снаружи темнота и лютый холод.
Тишина; похмелье уходит, и до самого вечера ничто не заполняет образующуюся пустоту. Ясно и пусто. Можно сесть и письменно ответить на все вопросы, но уже нет вопросов, не о чем писать. Потом понемногу начинают пробиваться голоса, шум с улицы. Все возвращается, и уже нельзя окинуть взглядом поникшее пустое пространство.
Я вышел на лестницу покурить. Площадка винтовой лестницы в плане занимает половину круга, я стоял в углу – в углу круга. Часть моего угла занимает ведро с плавающими окурками, на стене надпись «курить тут» и несколько случайных изображений: два неровных овала, полустертых контура, напоминающих угольный рисунок одного и того же лица, но левый больше осыпался, а правый художник небрежно затер тряпкой. На самом деле кто-то, вероятно, рисовал сечение колонн, объясняя производственное задание.
Вдруг стакан лестницы наполнился тяжким топотом и одышкой. Снизу вынырнула затянутая в синий габардин человеческая бочка, дернулась в мою сторону расползшимся косоглазым лицом: «Заверткин здесь?» Я кивнул. Человек сделал еще один рывок и, как нож, приставил к моему животу десятку: «Рублями разменяешь?» Не разменяю. Чудище влезло в дверь, через минуту протопало назад.
Появился Заверткин: «Ну что, Миш, по стакану, что ли?» Я отрицательно мотнул головой. «Чувствовать себя лучше будешь». – «Нет, хуже». – «Ну, ты не поэт». Я согласился.