Бородка приподнялась и застыла в размышлении.
– Нечего думать, пошли. Только предупреждаю, у меня холодно.
– Где теперь не холодно! – возразил Козочкин. – У приятеля тоже дров нет.
– Ну, тем более, – сказал я, – значит, идем.
Войдя в комнату, я с трудом зажег коптилку закоченевшими пальцами.
– Устраивайтесь на диване, – предложил я Козочкину.
Он сел и стал дуть на руки. Потом он растопырил пальцы над пламенем коптилки, и они стали покрываться копотью.
– Вот холодина-то, – проговорил Козочкин. – Сейчас бы чайку горячего! – Он произнес это таким тоном, будто мечтал о черноморском пляже.
Чайку. Это действительно было бы просто великолепно! То есть не чаю, конечно, – об этом нечего было и думать, – а просто несколько глотков воды, горячей-горячей, чтобы обжигала рот.
– Посидите, – попросил я Козочкина и вышел в коридор.
У меня была идея. Я поднялся наверх, в стационар для дистрофиков. В полутемной «дежурке» светлело какое-то пятно. Я кашлянул, и пятно расплылось.
– Кто там? – спросила сестра.
На «дипломатические» переговоры ушло несколько минут. Затем я спустился по темной лестнице, держа в одной руке два стакана, а в другой драгоценный чайник с кипятком.
– Вот и чай, – сказал я Козочкину, входя в номер.
Я разлил кипяток в стаканы, и мы стали пить. Стакан обжигал пальцы, хотя вода успела немного остыть, пока я нес чайник.
Козочкин пил причмокивая. Его глаза были полузакрыты, он наслаждался. Мы выпили все, что было в чайнике. Затем Козочкин расстегнул шинель и откинулся на спинку дивана.
– Хорошо! – воскликнул он умиленно.
Мне показалось, что он тотчас же задремал.
– Что вы делали до войны? – спросил я.
– До войны? – Козочкин открыл глаза, сделал паузу, словно припоминая: а что он, в самом деле, делал до войны? – Я настраивал рояли.
Это было неожиданно. Собственно, в самой профессии настройщика роялей не было ничего необычного. Но было странно слышать о ней в эти дни в Ленинграде, и еще более странно – видеть перед собой самого настройщика.
– Интересная профессия, – сказал я.
Козочкин молчал.
– За время войны вы, наверно, уже забыли ее, – добавил я, чтобы что-нибудь сказать. – Наверно, вам показалось бы очень странным, если бы кто-нибудь пригласил вас сейчас настроить рояль.
Козочкин покачал головой.
– Нет, мне не показалось бы это странным, – тихо ответил он.
Я молчал, чувствуя, что это не все, что хотел сказать Козочкин. Но Козочкин не раскрывал рта, и я интуитивно почувствовал его сомнение: стоит ли раскрывать душу перед малознакомым человеком?
– А чем вы занимались до войны? – неожиданно спросил он.
– А тем же, чем и теперь, – ответил я. – Писал.
– И читали?
– И читал, разумеется.
– Библию читали?
Разговор делал какой-то фантастический зигзаг.
– Приходилось, – ответил я. – И Библию и Евангелие.
– Евангелие неинтересно, – сказал Козочкин, – и читать его сейчас вредно, – добавил он менторски. – Оно о смерти больше. А Библия земная книга. Сказка, конечно, но земная.
Я промычал что-то неопределенное, не понимая, к чему он клонит.
– «Песню песней» помните? – спросил Козочкин. – А обличения Иеремии?
Я ответил, что Соломона помню, а Иеремию – смутно.
– Перечитайте, – сказал Козочкин. – Это очень хорошо. Там большая радость жизни и большая страсть. А без этого в Ленинграде не проживете. Вы вот говорите – профессия не оборонная. Это ошибка, что Ленинграду нужны профессии. Ему люди нужны. И вера и страсть… Впрочем, я и сейчас настройщик.
– Где-нибудь в воинской части? – спросил я.
– Нет. Рояль не походный инструмент. Я настраивал здесь. В «Астории».
Он наклонился ко мне и стал рассказывать медленно, как рассказывают сказку детям: