В другой галерее, Moderne gallerie, впечатление получилось иное. Здесь многое было понятно и без объяснений; например, великолепная статуя Менье «Молотобоец». А что было непонятно с первого взгляда, то Илья Семенович постарался заставить нас самих увидеть. Особенно помню картину «Поцелуй» незнакомого мне художника Климта. Когда мы вошли в небольшой зал, в котором в полуоборот к свету на отдельном мольберте стояла эта картина, то все невольно обратили на нее внимание, и у всех вырвался один и тот же вопрос: «Что это такое?» Представьте себе золотой фон, как на иконе, и на нем какие-то цветные пятна, в первый момент даже не дающие впечатление целого; Соколовский заставил нас всмотреться, и тогда на золотом фоне ясно выступили две фигуры: стилизованная фигура девушки с опущенными вниз руками, с полузакрытыми глазами, чистая и нежная, как весеннее дыхание ветерка, и рядом с ней фигура целующего ее крепкого, прекрасного, загорелого, темнокудрого юноши. И как-то понятен стал золотой фон чистой, юношеской, первой любви. Соколовский постарался дать нам почувствовать разницу между законченными, ясными картинами старой школы, и недоговоренными, туманными, стремящимися создать настроение картинами новейшего импрессионизма.

Когда мы говорим о такого рода искусстве, у меня в памяти встает когда-то виденная картина: темный-темный фон, на котором еле намечается фигура стоящей спиной к зрителю согнувшейся молящейся старушки; ее лицо, чуть-чуть повернутое к зрителю, освещено двумя мигающими перед иконой свечками. Образа ясного нет; все теряется во мраке какой-то ветхой, деревенской, еле освещенной желтыми огоньками свечей церкви. Но сколько здесь настроения! И прав был Соколовский, что такая незаконченная картина возбудит гораздо больше чувств; будет тянуть посмотреть на нее еще раз и еще раз; и даст больше ощущений и мыслей, чем чисто и красиво, даже изящно выполненная картина художников старой школы.

Вечером того же дня мы пошли в развлекательный район, который назывался Пратер. Мне уже нездоровилось, у меня болела голова, а между тем мне не хотелось пропускать что-либо из программы. С Татьяной вдвоем мы отправились в аптеку около Пратера. Аптекарь, без рецепта врача, не хотел дать нам ни фенацетину, ни пирамидону, ни кофеину и, наконец, в отчаянии воскликнул: «Да что же вы спрашиваете все то, что я не могу вам дать!» А когда мы ему сказали, что у нас дома в Петербурге и фенацетин, и пирамидон дают в аптеках без рецепта, он недоверчиво посмотрел на нас и объявил: «Но этого не может быть: ведь в России все гораздо строже, чем у нас». Наконец он дал какого-то порошка, от которого действительно головная боль немного прошла.

Весь вечер мы пробродили на народных гуляньях Пратера; ездили на американских горах, где на спусках визжали дружным хором все, кто там находился, и местные венцы, и мы; поднимались в вагончиках на колесе, откуда видно было почти всю Вену; жаль только, что уже темнело. Бродили между публикой; смотрели, как наслаждаются на качелях и взрослые, и дети. Мы сами веселились от души, а многие, как расшалившиеся дети, не прочь были прокатиться на американских горах по нескольку раз. Татьяна, боясь за мое здоровье, удерживала меня от этого второго катания; наконец, когда это ей не удалось, уселась в кабинке рядом со мной, чтобы держать меня, но оказалось, что держать пришлось мне ее. На одном из крутых спусков она посмотрела вниз, и у нее закружилась голова. Третий раз мы не поехали: благоразумие взяло верх. Когда нам наконец надоела сутолока, мы прошли длинную, почти темную аллею и очутились в первоклассном кафе, где за чашкой кофе слушали хорошую музыку. Музыки в Пратере было вообще очень много, и музыка неплохая. Мы веселились весь вечер.