И я невольно подумал, что, оказывается, в этом бесцветном равнодушном мире, плюющим на чужие беды, злорадствующим над чужими поражениями, кичащимся своим дорогим барахлом, еще кто-то носит сандалии на босую ногу, цветной сарафан и играет на скрипке.

Еще кадр. Щелчок фотоаппарата. Еще кадр, и я все боялся оторвать глаза от объектива. Я боялся, что она растворится в толпе и я ее никогда не увижу. Только в кадре. Хохочущую, с огненно-рыжими волосами. Ну, еще кадр, и я наконец опустил фотоаппарат.

И она не исчезла. Она по-прежнему шла мне навстречу, не обращая внимания на толкающихся прохожих. Маленькая, огненно-рыжая с кожаным огромным футляром от скрипки в руке. И мы с ней столкнулись лицом к лицу, и первое, что мне она сказала, это:

– Какой замечательный у тебя фотоаппарат.

Когда я купил этот аппарат, над ним смеялись за моей спиной и с презрением косились на его колкий вид. И она первая, все так же смеясь своей белозубой улыбкой, своими рыжими волосами, своим золотистым загаром, она первая просто сказала:

– Правда, какой замечательный у тебя фотоаппарат.

– А у тебя – замечательные волосы. Я раньше таких не видел, – первое, что сказал я ей.

И, помню, подумал. Она навсегда станет для меня или моим счастьем, или моей болью, даже если я себе в этом никогда не признаюсь. Она стала и тем, и другим. И я признался себе в первом, на второе у меня не хватило мужества и не хватило сил…

А тогда она запрокинула голову к солнцу и сказала. Второе, что сказала она мне:

– А ты когда-нибудь фотографировал само солнце?

И только я хотел ей ответить, что солнце сфотографировать невозможно, когда оно так ярко горит. Только возможно снять закат или восход. Но я ей это почему-то не объяснил. Я просто едва прикоснулся к локону ее рыжих волос и в ответ рассмеялся:

– Нет, само солнце я еще не фотографировал. Но я это обязательно сделаю. Для тебя.

– А я для тебя сыграю на скрипке. Хочешь?

О, Боже! И она еще спрашивает. Неужели в этом равнодушном, бесчувственном мире еще кто-то играет на скрипке?

– Ты знаешь, только я тебя увидела, сразу подумала, неужели в этом бесчувственном холодном мире еще кто-то фотографирует солнце?

Мы нашли друг друга в этом равнодушном холодном мире. И мы не знали тогда, что этот равнодушный холодный мир нам этого не простит…

Мы шли по городу, крепко взявшись за руки, не обращая внимания на обезумевшую толпу. Одной рукой я прижимал к груди свой дешевый фотоаппарат, а она несла огромный кожаный футляр от скрипки. Мы держали в своих руках самое дорогое. И уже тогда знали, что станем самыми дорогими друг другу людьми. И это не знал еще тогда бесчувственный презрительный мир. Это знало только солнце, палящее нам прямо в лицо и благословляющее нас своим обжигающим светом.

Ее домик был, пожалуй, самый маленький на всем белом свете. В нем ничего не было лишнего. Маленький стол, маленький буфетик и маленький диван. Но мы отлично поняли, что места для нас в этом домике вполне хватает.

– Кто ты? – спросил я, едва переступив порог ее коморки.

– Я – Мышка-нарушка, – рассмеялась она.

– А я – Гришка-коврижка, – подмигнул весело я.

– Заходи, вместе жить веселее.

Это было правдой. Нам было так одиноко, и я с радостью принял эту каморку в которую завела меня Мышка – так я ее всегда называл. Для нас этот тесный запыленный домик превратился в хрустальный рай. И нам казалось – навечно. Мы не знали и не могли знать, что когда-нибудь он неизбежно разобьется вдребезги.

А в тот вечер я ей просто сказал:

– Ну, Мышка, давай, играй свою музыку.

Она тут же послушно вытащила скрипку, новенькую, еще пахнущую лаком и вообще единственную дорогую вещь в доме. И с любовью прижала ее к груди.