«Сознайся, ведь у тебя в портфеле диктофон был! Ты меня «опускал» там перед уркой, разрабатывал, как лоха! Зачем тебе это было?»

Он краснел, бил себя в грудь и говорил, что это моё больное воображение. А потом спросил с унизительной мольбой в томных своих глазах:

«Ну, скажи, брат, ведь дал ты тому ублюдку тогда по морде и коленом по ребрам? Это я так, для себя хочу знать. Дело-то прекращено, закрыто. Понимаешь, я бы ему сам дал…»

Я усмехнулся и отрицательно покачал головой. И подумал, что если бы он меня теперь спросил, какой цвет светлее – белый или черный, я и тут бы промолчал. Кто его знает, зачем это ему? Он удачливый, у него никогда ничего не срывается. Даже с женщинами! А вот со мной сорвалось, похоже!

Но я не стал меньше любить его за это. Уважать перестал, а любил по-прежнему дружеской, здоровой любовью – как собутыльника, как хранителя и моих интимных секретиков, многие из которых делились с ним пополам, как «хорошего» в общем-то парня. Вот так я к нему теперь относился. И ценил, конечно же! Следак он был классный! Хитрый и умный! Только зачем ему тогда нужно было меня подставлять? Долг превыше всего? Или долги? Они у него водились. А так он очень даже ничего, с ним не скучно!

С этими мыслями я и зашел в комнату, где на кокетливом пуфике сидел Арагонов с папкой на коленях, на персидском, дорогом ковре перед ним лежал, раскинув руки, лицом вниз покойный «гений пера» с раздробленным черепом, практически к носкам безукоризненной модной обуви Карена стекали гениальные и теперь уже бессильные писательские мозги, а над телом склонился старый бородатый судебный медик в белом халате с закатанными рукавами и диктовал: труп лежит в такой-то позе и голова у него повернута туда-то, а ноги согнуты в коленях таким-то образом. Я застал эту печальную и в то же время весьма будничную группу за тем, что медик собирался спустить с убитого штаны и осмотреть все, что есть под ними, определить с помощью термометра, направленного в естественную щель, остаточную температуру и таким образом хотя бы приблизительно предположить время наступления смерти. Это делается путем вычитания времени и естественного периода остывания тела в постоянной температурной зоне комнаты. Противным делом занимались эти люди. И мне тоже предстояло противное дело: копаться во всем этом почти вместе с ними, губить свою бессмертную душу.

Арагонов поднял на меня глаза и, как будто извиняясь, легонько улыбнулся, закивал. Помнит, мерзавец, про тот диктофон, хоть и не сознается! Ну, пусть помнит, пусть это его гложет до гробовой доски! А я буду с ним добросердечен, это еще больше ранит. Добросердечие тоже бывает злым и расчетливым.

Я посмотрел на маленький индейский топорик, на томагавк с яркой бахромой из кусков кожи и цветных ниток и ручкой, испачканной черным графитным порошком. Томагавк лежал на ковре рядом с головой покойного, но, судя по графитным следам, эксперт уже пытался снять с его ручки следы пальцев убийцы.

Карен перехватил мой взгляд и сказал предупредительно: «Нет там ни черта! Всё начисто стерто… эксперт уже смотрел».

Я кивнул и подумал, что, если это Олег Павлер на беду Игоря Волея сей топор войны выкопал, то из всех известных мне поводов для преступления два отпадают сразу: неосторожность и заблуждения. Остаются меркантильность и отчаяние. Отчаяние, кстати, тоже на волоске висит. Значит, проверяя версию «убийца тот, кто труп и нашел», следует искать меркантильную выгоду Павлера.

Или ревность? Ничего себе ревность! Хлоп любимого писателя томагавком по лысине, следы с ручки стираешь, на цыпочках к двери, выжидаешь немного, а потом возвращаешься, брызгаешь слезами и зовешь уголовный розыск.