…Она была худенькой, темноглазой и темноволосой. У неё был низкий, тихий и очень спокойный голос.

– Здравствуй! – сказала она и протянула руку. – Ты из Москвы?

– Да, – сказал я, с первой же секунды отчаянно влюбляясь в неё.

– Я тоже из Москвы, – сказала Юля, – училась на медицинском, собиралась врачом на Сахалин, а мой дикарь приехал на какой-то пленум и похитил меня…

Она засмеялась.

– А тебе сколько лет?

– Двадцать два. Завтра, девятнадцатого октября, в день годовщины открытия Пушкинского лицея, мне исполняется двадцать два!

Я проговорил эту тираду слегка хвастливо, так как всю жизнь почему-то чрезвычайно гордился этим случайным совпадением.

А Юля снова засмеялась, а потом сказала быстро и тихо:

– Я приду тебя поздравить, хочешь? Ты где живешь?

– Алхан-Юртовская, сто десять.

Юля кивнула.

– Я приду. У меня завтра ночное дежурство в больнице, но часов в двенадцать я постараюсь сбежать… Ты меня жди!

…Я начал её ждать с утра.

Мне удалось путём неслыханной лести и ещё более неслыханных посулов выпросить у администратора театра бутылку спирта, потом, пользуясь всё той же лестью и посулами, я уговорил мою хозяйку испечь её коронное блюдо – тыквенный пирог. Потом я отправился на базар – купил яблок, слив и цветов.

Базар был в этот день как-то странно и подозрительно малолюден, но я не обратил на это внимания.

Уже приготовив всё для вечернего пира, я принялся просто слоняться по городу – думая о Юле и влюбляясь в неё всё больше и больше.

А между прочим, вокруг меня в этот день происходили события, на которые, будь я в здравом уме, следовало бы обратить внимание: куда-то за черту города тянулся поток стариков и детей, проезжали телеги с убогим скарбом, плелись навьюченные ослики, и к обычному запаху грозненской пыли примешивался сладковатый и ядовитый запах дыма – во время одного из разведывательных налетов немцы бросили зажигательную бомбу в нефтяной резервуар, и вот уже третьи сутки над городом и днем и ночью стояло невысокое радужное зарево.

Вечером пошёл дождь. Лаяли собаки – безостановочно и надсадно.

В сотый раз я оглядел свою комнату: в центре стола красовался тыквенный пирог, цветы я расставил по всем углам и зажёг свечи.

Тогда ещё не было написано замечательное стихотворение Пастернака, ещё не пришла мода ужинать при свечах – просто свет в городе вырубали в девять часов вечера, а керосиновая лампа стоила на рынке целое состояние.

Я ходил по комнате и сочинял для Юли стихи.

В тот первый военный год я написал довольно много стихов, но черновики я все растерял, стихи позабыл, а вот эти две альбомные строфы почему-то запомнил:

Лают азиатские собаки,
Гром ночной играет вдалеке…
Мне б ходить в черкеске и папахе,
А не в этом глупом пиджаке!
Мне б кинжал у талии осиной
И коня – земную благодать,
Чтоб с тобою, с самою красивой,
На скаку желанье загадать!..

Еще задолго до двенадцати я услышал быстрый и тихий стук.

Как во многих южных домах, дверь моей комнаты открывалась прямо на улицу. Сначала, в дождливой темноте, которую не подсвечивало даже зарево пожара, я вовсе ничего не мог различить. Потом, вглядевшись, я увидел странное зрелище – двух оседланных лошадей.

– Что такое? – спросил я. – Кто?

– Тихо, – проговорил кто-то шёпотом, невысокая фигура в бурке отделилась от лошадей, и я узнал своего приятеля, поэта Арби Мамакаева, которого за буйный нрав называли чеченским Есениным. – Собирайся, Александр, поехали!

– Куда? – изумился я.

Арби притянул меня к себе за плечи и зашептал мне в самое лицо:

– У нас точные сведения… Немцы будут в Грозном через неделю… Ты чужой, ты еврей, ты дурацкие спектакли играл – тебя сразу повесят! А в горах мы тебя спрячем! Поехали!..