Но есть еще одно обстоятельство, куда важнее приведенного выше эгоистического, заставляющее меня дорожить этой находкой и позволяющее знакомить с ней не только наших с Сопровским общих приятелей, но и посторонних заинтересованных людей.
Александр Сопровский, несмотря на свою редкостную безбытность, богемность и очевидную безалаберность, наделен был мировоззренческим порядком, укладом и здравостью чуть ли не аристократическими и довольно диковинными в наше демократическое и амикошонское время. Ему было органично присуще очень классическое, почти классицистическое чувство уместности и стиля (штиля). Лирике, обращенной к миру, следовало, по строгим понятиям моего товарища, быть серьезной и торжественной, исполненной достоинства; шутке, рассчитанной на самый узкий круг, пристал казарменный смак; дружеское письмо должно было отвечать требованиям занимательности, сердечности, умной игры, веселости и т. д. Попросту говоря, Сопровский был разносторонен, как мало кто из литераторов-современников. И при первом прочтении всего, написанного им, кому-то может не повериться, что приподнятого звучания лирика, глубокомыслие и пафос работы о Книге Иова и не всегда удобопечатаемый “балаган” писем ко мне (не знаю, как к другим адресатам) вышли из-под одного пера. По нынешним культурным понятиям – довольно архаичная и слишком сложная и строгая иерархия. Но по ней трижды затоскуешь над какой-нибудь сегодняшней похмельно-развязной газетной писаниной или строфами с претензией на лиризм, но в действительности сложенными с ощутимой нагловато-заискивающей ужимкой конферансье.
Такие “ножницы” между частными бумагами литератора и его трудами, рассчитанными на обнародование, были в порядке вещей в XIX столетии. Это позже гипертрофированно-артистический модернизм подмял под себя художника целиком, включая и его частную жизнь (иногда, на мой вкус, в ущерб чувству меры).
Александр Сопровский эту свою старомодную странность хорошо сознавал, потому что сам ее выбрал. Он действительно был человеком не от мира сего, но не в расхожем смысле: не Паганелем и не “человеком рассеянным с улицы Бассейной” – а был он как бы пришельцем из благородного прошлого в плебейское советское настоящее. А прошлое – Золотой век чести и благородства – взялось из книг и размышлений и стало натурой Сопровского, причем не второй, а первой и единственной. Поэтому примелькавшееся и даже мазохистски-родное советское убожество – хрущобы, очереди, трамвайные перепалки – порождало в нем недоумение и сарказм, с головой выдававшие в нем чужака, чуть ли не шпиона.
Ставить рядом понятия или реалии из двух диаметрально противоположных миров: идеальной отчизны и, так сказать, и. о. родины – СССР, стало его довольно употребительным способом шутить. Одно время Сопровский ночами работал бойлерщиком в поликлинике на окраине Москвы. Мне случалось навещать его на трудовом посту. Чем свет, по окончании смены, мы с боем втискивались в автобус и ехали в сторону центра и пива. Нервируя меня, Сопровский начинал громогласно скандировать:
В нашей компании были приняты довольно брутальные шутки и розыгрыши. Лет двадцати, что ли, от роду, когда я, как всякий начинающий литератор, был сама ранимость и вместе с тем, как любой новичок, подспудно уповал на чудо внезапной незамедлительной славы, я извлек однажды утром из семейного почтового ящика казенный пакет. На конверте, адресованном мне, было черным по белому крупно написано: “стихи”. В силу перечисленных выше психологических причин меня, видимо, не насторожило, что в переписку со мной вступило геологическое издательство “Недра” и что хотя бы по одному этому можно вскрывать конверт без честолюбивого трепета. Но в таком нежном возрасте, повторюсь, ждешь от мира приятных сюрпризов. Я развернул богато заляпанный печатями и штемпелями бланк – и у меня потемнело в глазах: мало того, что отзыв был издевательски-уничижительным, завершался он заборной бранью, которая и привела меня в чувство. Я мигом вспомнил, что мой закадычный дружок Сопровский служит курьером помянутого издательства, и “рецензия” наверняка его рук дело. Сейчас, по прошествии тридцати с лишним лет, я чуть не прослезился от умиления над этим загробным гэгом.