И шли через меня.
И знай, что я не душегуб,
но жатва и страда,
страданья перегонный куб
туда-сюда.

Отдадим поэту должное: он не спасовал перед своим губительным дарованием.

В начале 90-х годов я брал у Дениса Новикова интервью для цикла радиопередач “Поколение”. Среди прочего он сказал, что относится к своим поэтическим способностям как к компенсации свыше за абсолютную жизненную непригодность. Тогда в устах бравого человека неполных двадцати пяти лет эти слова показались мне смирением напоказ. Но может быть, я ошибался и Новиков говорил правду, даже если и не подозревал, какова она окажется на деле.

Такая жизнь, как бы настроенная на ускоренную перемотку, стремительно старила и отчасти превращала автора в героя его же раннего – одного из моих любимых – стихотворения:

Пришелец
Он произносит: кровь из носа.
И кровь течет по пиджаку,
тому, не знавшему износа
на синтетическом веку.
А через час – по куртке черной,
смывая белоснежный знак,
уже в палате поднадзорной —
и не кончается никак.
Одни играют на баяне,
другие делят нифеля.
Ему не нравятся земляне,
ему не нравится Земля.
И он рукой безвольно машет,
как артиллерии майор…
И все. И музыка не пашет.
И глохнет пламенный мотор.

Так или иначе, большой поэт Денис Новиков свое сказал, и ценителям поэзии остается довольствоваться латинским утешением про краткосрочную жизнь и долговечное искусство.


2012

20 строк, как 200 грамм

В авантюрные и праздничные 90-е годы, когда разом рухнул один постылый до зевоты порядок вещей, а другой, нынешний, никому из нас и в дурном сне не мог присниться, все – кто во что горазд – старались выжить. Я, например, переводил с подстрочника по 10 шиллингов за штуку приторные гимны каких-то австрийских евангелистов, а жена вспомнила, что она историк по образованию, и взялась репетиторствовать, благо казенная идеология улетучилась, как нечистая сила при первом крике петуха, и сдавать историю теперь можно было и по старинке – по Ключевскому и Соловьеву.

Одним из учеников стал симпатичный и вежливый Алеша Алешковский. Жена моя на редкость немногословна, поэтому громкая фамилия ученика всплыла в семейном разговоре только в связи с каким-то бредовым, под стать радостно-бредовым временам, поручением – передать кому-то через Алешковского-младшего чуть ли не запонки Галича (наверняка все перевираю за давностью лет, но уж пусть остается как есть). Услышав фамилию замечательного писателя, я отвел молодого человека в сторону до или после занятий, бдительно уточнил степень его родства с автором “Николая Николаевича” и на правах училкина мужа попросил Алешковского-сына переписать кассету с отцовскими песнями, давней моей слабостью. И кассета появилась, правда “диетическая”, в чем-то схожая с безалкогольным пивом: благовоспитанный юноша постеснялся дарить учительнице имеющуюся у него запись вечеринки, где отцовские песнопения перемежал нетрезвый, не в последнюю очередь Юзов, мат-перемат, – и Алеша малость подчистил ленту. Получилось что-то вроде Апулея или Рабле, адаптированных для детей младшего и среднего возраста.

На “Осенний романс” я не сразу обратил внимание, потому что в одиночку и в компании без счета крутил заведомые шедевры – “Окурочек” и “Советскую лесбийскую”, а когда обратил – решил, что Алешковский поет что-то очень проникновенное, но чужое – настолько романс выбивается из авторского балладного канона. (Годы спустя, когда мы с Юзом познакомились, я спросил осторожно, его ли этот романс. Осторожно именно потому, что мне он сильно нравился, и я опасался, что, окажись романс приблудным, мои восторги могли бы задеть авторское самолюбие.) Вот он: