– Са ва, – и, подумав, добавил: – Са ва тре бьен[25].

В Реймсе их ждал санитарный поезд-микст, то есть с вагонами для лежачих и сидячих раненых. Погрузка прошла относительно быстро и слаженно. Врачи, медсестры, снабженные многочисленными инструкциями, успевали сортировать пассажиров. Тяжелые и легкие, направленные на реабилитацию, не должны были находиться вместе во избежание моральных страданий для тяжелораненых.

После коротких переговоров Эспер убедил врача-координатора поместить всех в один вагон, который можно было бы назвать «микст» по степени поражения человеческого тела. Глядя, почти бесстрастно, на это средоточие боли, он вдруг ужаснулся жестокости своих мыслей: «Все они – калеки. Страдают и будут страдать, впадая в гнев, ярость, мучаясь от бессилия, обвинять генералов, требовать для них наказаний. Будут разрушаться, гнить заживо. Истязать своих близких, делая их несчастными, будут спиваться. Зачем их спасать? Сострадать им, зная последствия?» То, о чем он думал, было настолько кощунственным, нехристианским, черствым, настолько бесчеловечным, что иначе, как помутнением рассудка, было невозможно объяснить. Внезапно нахлынувший приступ тоски, незнакомой и непонятной, окончательно сбил с толку.

– Эспер, а у тебя подруга есть? Француженка небось? Ты мужик хоть куда. Мне-то вот теперича что делать? Где искать? – Николай, утомившись веселить вагонную публику, загрустил.

Постоянной подруги Эспер Якушев не имел. У него были лишь смутные очертания той, которую он когда-нибудь хотел назвать своей подругой. Однажды ему по ошибке попалась открытка, предназначенная санитару их взвода Бернару Ренье. На изображении – молодая парочка, его руки на ее талии, ее – на его шее. Целомудренная картинка, обрамленная цветочным вензелем. Надпись слащавая, что-то типа «лодка счастья скоро придет в свой порт». Но то, что он прочитал на обороте, обдало жаром и кольнуло ревностью:

«Позволю ли я себе сказать, что в твоих глазах видела любовь? Что твой взгляд выдавал волнение, ты весь горел… Это связывает наши души, я становлюсь рабой твоего взгляда, нашей любви. Это поглощает так, что уже не думаешь о себе. Это такое счастье, что даже слово „любовь“ не может объяснить то, что я чувствую. Только твое сердце единственное может обо всем догадаться. Любить, чтобы любить. Моя верность искренняя, что означает одновременно счастье, вечность и благородство волшебной силы любви. Тысячи поцелуев шлю моему любимому, дорогому мужу. Твоя навеки».

Бернар обладал весьма заурядной внешностью: невысокий, тщедушный, с нездоровым цветом лица, а какую силу чувств был способен вызвать! Наверняка, вернувшись из увольнительной, вспоминал последнюю ночь с женой. Эту ночь, и это, что согревало, поддерживало его. Отдавая открытку, Эспер извинился, соврал, что не читал. Бернар, рассмеявшись в ответ и на мгновенье преобразившись в пылкого любовника, сказал, что не возразил бы, если бы кто-то и прочел.

Опустив вопрос о подруге, не стал расстраивать Николая, сведя разговор в чисто мужское русло и успокоив, что лицо для мужчины – не главное. Лежащие рядом раненые встрепенулись, начали делиться сокровенным, тема показалась болезненной. Даже Жиль попытался что-то сказать, да опять закашлялся. Разговор будил воображение, горячил кровь и, наверное, если бы не бинты и слабое освещение, то можно было бы видеть, как покраснел Николай, чья неискушенность в любовных делах была абсолютно очевидна. Он признался Эсперу, что так и не успел толком «с девками погулять», стеснялся.

– А ведь в деревне-то я красавцем слыл, девки-то заглядывались, – вспоминал Николай так, будто ему уже стукнуло девяносто, а не чуть больше двадцати годов от роду. – Только вот матушка у меня больно строгая. Ругалась, боялась, что обижу кого. Вернусь поздно – жди трепку.