Канторович думал о том, как ему не повезло с этой мухой. Да ему всю жизнь не везло, ни здесь, в Израиле, ни там, в Мариуполе! Не везло ни ему, Канторовичу, ни дяде его – Иосифу, ни тете его – Саре… Их всю жизнь кусали мухи, и там, в Мариуполе, и здесь, в Израиле. Но там хоть были мухи свои, домашние, глупые, их можно было обмануть простой липучкой, а здесь? Все злые, черные, все ругаются… Бедный, бедный народ израилевый, бедный олим Канторович!

Открылась дверь, и в комнату вошел мальчик Изя со следами мороженого на лице.

– Там полно военных, сюда никого не пускают. Пришлось соврать, что я в этом доме живу, – сказал умный Изя.

И снова взялся за скрипку.

Играл он, правда, недолго. До первой мухи. В крайнем случае, до второй.

Зихроно ливраха!..

Гривенник

(В пику Веничке Ерофееву)

Сипло запел за стеной чайник-свистун, и Синюков перевернулся в кровати.

Застонал, приподнялся. Уронил ноги на пол. И сел, где лежал, упершись пятками в рябые половицы.

Напрягая мозги, две минуты соображал, где он, в чем он и какое сегодня число. Захотел посчитать. Дошел до пяти – и сбился.

Но почувствовал Синюков: осень уже!

И еще. Если голову не поправить, непременно зима начнется.

– Николай! Николай, ты где? – прохрипел Синюков. Повел глазами окрест. Увидел посередине комнаты ботинок – и сразу все понял. Прежде всего: босиком Николай уйти не мог – осень на дворе. Значит, с лета ботинок лежит. Примерно с середины июля.

А голова продолжала болеть. Она болела всю ночь, и организм отзывался на эту боль паскудной дрожью. «Не пей, не пей!» – зудила душа. «Хоть „соточку“ накати!» – просила голова. А ботинок все лежал и лежал, раскинув шнурки в стороны.

– Что, братан, и тебе невмоготу? – посочувствовал Синюков ботинку. – А ведь говорил же я Кольке: не разувайся! Ведь говорил? Говорил. И где теперь Колька, хотел бы я знать? Нет больше Кольки!

Кольки, действительно, не было, как не было и колькиного кармана, где с апреля, а может, с июля оставалось (и Синюков это помнил!) примерно копеек пятьдесят семь. Это если по пиву, то хватит и килечки прикупить. А вот ежели по стакану портвейна на душу принять, всего-то на мелкий бутерброд и хватит.

А был ли апрель с июлем? Судя по ботинку – был. Карман, значит, тоже был. И Колька при нем присутствовал. Но это было в июле, а нынче – почти зима. Так что нечего больше сидеть, нужно постепенно подниматься.

Синюков начал подниматься – медленно, неуверенно. По частям. Сначала лицо поднялось, а за ним потянулось все остальное. Последними встали с кровати брюки вместе с пузырями на коленях. Постояли, подумали и мрачно двинулись вперед. А рубашки у Синюкова прямо с августа не было.

Так-с, вот кухня… Вот стол… Два стакана и крошки… А это что? Лохматая голова на блюде. Ба, так это же дружок Николай! В одном ботинке.

– Ззз… здор… ово… Братан?!

И вдруг ожила голова. Ож-жил-ла! Есть ведь чудо на свете, братцы!

– Ну и что? – спросила голова, вынимая лицо из блюда. – Значит, как пить, так сразу оба за стол. А как лечь отдыхать – мне уже и места нету?!

– Что ты, что ты! Колян! – заюлил Синюков. – Ты же сам на кровать не пошел! Как ботинок с ноги потерял, так сразу в кухню и подался.

Голова молча слушала и переваривала все подряд. Один раз голове стало дурно, и Синюков испуганно отвернулся.

– Там, ты глянь, ничего не осталось? – прохрипела голова. – Нет? Ну ладно, знаю, что нет. Значит, надо сгонять, слышишь? Надо!

– За пивом?

– Н-над-до!..

Вдруг ударила косо в стекло и отчаянно зажужжала здоровенная муха. Не иначе как из Африки прилетела, зараза. А откуда ей еще прилететь? Там ведь лето, когда у нас зима! Вот так всегда: у нас – зима, а у них – все лето, лето…