– По замыслу Мейерхольда Арман – провинциальный поэт, – рассказывала Райх. – Он проще, искреннее в чувствах, чем молодые люди XIX века, описанные во французской литературе. Арман воспитан на философии Руссо и Вольтера. Его увлечение Маргарет носит характер любви для неё, а не для себя.

Зинаида Николаевна старательно передавала партнёру по сцене опыт работы с Мастером. «Проходя» с Львом Дмитриевичем сцену первого объяснения в любви, она говорила:

– Знаете, когда мы репетировали это место с Царёвым, Мейерхольд рассыпал перед ним коробку спичек на ковёр и просил поднять одну из них. Всеволод Эмильевич предложил Михаилу Ивановичу говорить слова роли, ломая спичку на мелкие кусочки. Попробуйте, может, это поможет и вам.

– Не надеясь на хороший результат, – рассказывал Снежницкий, – я поднял одну из спичек и начал говорить текст роли, ломая спичку на крошечные кусочки. И вдруг я почувствовал себя свободно. Скованность исчезла. Ломая спичку, я сосредоточился на этом занятии. Голос звучал негромко, но взволнованно. Наша работа была прервана приходом Мейерхольда. Зинаида Николаевна рассказала ему об удачной репетиции и просила посмотреть пройденную сцену.

Между супругами было полное взаимопонимание. Всеволод Эмильевич боготворил жену, а Райх была признательна мужу за то, что вытянул её из нужды и сделал фигурой заметной и значимой в обществе. Насколько Мастер ценил свою дражайшую половину, демонстрирует «спектакль», однажды устроенный им для Зиночки.

В ГОСТИМе обсуждался сценарий Ю.П. Германа по роману «Вступление» и был забракован. Рано утром следующего дня автора разбудил телефонный звонок. Вот что рассказывал он о последовавшей «беседе» с Мастером:

«– Ну? – осведомился Мейерхольд.

“Сейчас скажет, что меня будут судить, – вяло подумал я. – Вообще, есть за что!”

– Худо тебе?

– Плоховато!

– Гвардейские офицеры в старой армии в твоём положении застреливались, – со смешком произнёс Мейерхольд. – Ты читал об этом?

Тут я разозлился. Он не давил сейчас меня своим присутствием – этот человек. Я не видел его и не боялся. Пусть швырнёт трубку, а я с первым же поездом уеду в Ленинград. И вообще всё было кончено, кончено навсегда. Я заявил, что сценарий дрянь, что вся затея – халтура, что нынешний просмотр – логическое завершение нелепого замысла. Потом я выдохся и замолчал. С меня лил пот.

– А ещё что?

– Ничего, – буркнул я. – Посплю и уеду.

И тут Мейерхольд сыграл спектакль. Но боже, как это было грандиозно, этот удивительный театр для троих в седьмом часу утра. Третьей была Зинаида Николаевна Райх. Держа трубку у рта, так, чтобы я всё слышал, он сказал Райх с непередаваемой интонацией отчаяния:

– Понимаешь, ему, оказывается, не понравился сценарий с самого начала. Но он не решился мне об этом сказать.

Наступила пауза. И вновь я услышал голос Мейерхольда.

– Произошло трагическое насилие над его творческой индивидуальностью. Ты только вникни в эту бездну, Зина, пойми эту трусость заячьей молодости, это отсутствие собственного мнения, это…

– Не так! – заорал я.

Но он не слышал. Он говорил:

– А теперь мы пропали. Мы не получим пьесу о том, что так нас с тобой радовало в его книге, зритель не увидит этих немецких безработных инженеров, не увидит смерть Нунбаха, не увидит…

Спектакль продолжался долго. К концу его я почувствовал себя виноватым во всём.

– Выспись! – сказал Мейерхольд. – Завтра начнём всё с самого начала.

Сердце моё билось. Мы с тобой! Я с самим Мейерхольдом!»

Райх безоговорочно поддерживала Всеволода Эмильевича в борьбе за своё право на самобытность, за новые пути в развитии любимого детища – ГОСТИМа. Зинаида Николаевна решилась, казалось бы, на невозможное – написала отчаянное и дерзкое письмо Сталину: «Я с Вами всё время спорю в своей голове. Всё время доказываю Вашу неправоту в искусстве. Я в нём живу больше 20 лет; Толстой (простите, что, почти как Хлестаков, я говорю – “и я”) писал статью об искусстве 15 лет; Вы были заняты не тем (искусство – надстройка) и правы по тому закону, который Вы себе поставили…»