– Уж пожалуйста, Яков, оставь его для меня и… для России, – попросил Мандельштам, терпеливо слушая пьяное изгаляние террориста.

– Не веришь?! – зло ухмыльнулся Блюмкин. Мотнувшись к письменному столу, он достал пачку незаполненных бланков на расстрел. – Вот. Смотри! – Глядя на присутствующих, поочередно стал заполнять. – Ганин! – быстро заполнил бланк, подписал. – Пожалуйста! Дальше… Кусиков! – также заполнил и подписал. – Да, число надо! Какое нынче? Так… Милости просим! Вот! А теперь этого… как его? – ткнул он пальцем в Наседкина. – Забыл… поэт сраный!.. Да! Наседкин, кажется. А хочешь, тебя, Ося? А? Я могу… Для революции никого не пощажу!

Мандельштам мгновенно схватил со стола заполненные бланки и разорвал их в клочки.

– Оставь эти дурацкие штучки, Яков! Отдай сейчас же эти смертоносные бумажки, – сдавленно шипел Осип, вырывая у Блюмкина чистые бланки. – А то расскажу сейчас всем.

– Ося! – Блюмкин схватил за галстук Мандельштама и притянул его вплотную к себе. – Ося! Если ты хоть слово об этом пикнешь, я тебе буду мстить… Запомни! А мстить я умею! И ваш Луначарский не поможет! Все! Баста! – Подошел к столу, налил себе, выпил и, покачиваясь, стал слушать.

Мариенгоф, довольный, что слушателей у него прибавилось, читал, стараясь перекричать гитару и пение Кусикова:

Кровью плюем зазорно
Богу в юродивый взор.
Вот на красном черным:
– Массовый террор!
Метлами ветра будет
Говядину чью подместь.
В этой черепов груде
Наша красная месть!

Блюмкин зааплодировал, и все подхватили.

– Неплохо, Марьин-граф! Французские революционеры тащили мятежных аристократов на фонари – вешали врагов народа тысячами! Русская революция ставит врагов к стенке и расстреливает их. Завтра мы заставим тысячи их жен одеться в траур! Через трупы – к победе! Тихо! – Взгляд его блеснул безумием. – Вот из моего… последнего… называется «Улыбка ЧК», – объявил он, обращаясь к одному Мандельштаму.

Нет большей радости, нет лучших музык,
Как хруст ломаемых костей и жизней,
Вот отчего, когда томятся наши взоры
И начинает бурно страсть в груди вскипать,
Черкнуть мне хочется на вашем приговоре
Одно бестрепетное: «К стенке! Расстрелять!»

– Браво! Браво. Яков Григорьевич! – первым громко зааплодировал Мариенгоф. – Вот это поэзия! Шедевр!

Все нерешительно поддержали, а жена Блюмкина, Нора, красивая брюнетка, сидевшая во главе стола, глядя на весь этот шабаш, закрыла лицо руками.

– Яков Григорьевич! – льстиво продолжал Мариенгоф. – Мы с Сандро недавно были в Музее революции, так, знаете… там вам и убийству Мирбаха посвящена целая стена.

– Неужели? Очень приятно, а что там на стене? – самодовольно спросил Блюмкин.

Мариенгоф, хитро подмигнув Кусикову, продолжал:

– Да всякие газетные вырезки, фотографии, документы, цитаты… Цитаты! Правда, Сандро?

Кусиков понял, что Мариенгоф разыгрывает Блюмкина, и с готовностью поддержал:

– Да, цитаты! Я даже помню, что поверху через всю стену цитата из Ленина, я ее помню наизусть. Прочесть, Яков Григорьевич?

– Если помнишь, давай! – согласился Блюмкин, не ожидая подвоха.

Кусиков встал и, как вождь с трибуны, прокричал:

– Нам не нужны истерические выходки мелкобуржуазных дегенератов, нам нужна мощная поступь железных башмаков пролетариата.

Все засмеялись. Блюмкин, по-прежнему не понимая, что его разыграли, огорчился.

– Надо будет сходить проверить. Я жизнью тогда рисковал… а они меня так… сволочи!!

Есенин решительно распахнул дверь и вошел в номер, широко улыбаясь.

– Привет честной компании! Мало вас? Не надо ли нас?

Приход Есенина с девушками оказался как нельзя кстати, ибо розыгрыш, который учинил над Блюмкиным Мариенгоф, в отместку за Марьин-графа, по-видимому, сильно озлил Якова Григорьевича.