Войти в гарнизон и вот так, молча, разбрестись у казарм – нет, это было бы свыше сил для Гладковского. И раздался насмешливый, совсем не вечерний, вскрик:

– Запевала, песню!

Запевала молчал.

Настигая головной взвод, Гладковский метался в поисках решения. Взводные обещали запевале жестокие кары. Запевала, сволочь, молчал. Но тут хрипловатый басок Васи Дементьева заговорил речитативом:

Как родная меня мать
Провожала,
Как тут вся моя семья
Набежала…

И тотчас, обгоняя Василия, отозвался звонкий голос запевалы. Рота подтянулась, взводные надели фуражки. Чеканя шаг, вступила рота в гарнизон.

Явившись сейчас на зов капитана, Дементьев тихо признался:

– Маманя хворает, домой зовет. Да и пора. А то ей молока никто не принесет, мамане…

– Летом отпущу, – пообещал Гладковский, – но чур, в отпуск с Ниной приеду к тебе. Всю жизнь мечтал Владивосток посмотреть.

Разномастные глаза Дементьева вспыхнули, как перламутр:

– Ох, порыбалим, товарищ капитан, покупаемся! За виноградом в тайгу сходим!

– Сходим… Ты город больше любишь или Седанку свою?

– Город-то что – теперь все города похожи друг на друга.

– Не-е, не согласен, – Гладковский прикрыл глаза и качнулся в полузабытьи, припомнив мираж после полудня.

– Так и Владивосток! – вскричал Дементьев. – На Голубинке классом сойдемся – а простору-то! Неба-то! Свободы!

– А вы, Пасканов, что любите, жалеете? – неожиданно обратился Гладковский к Пасканову.

– Я… я люблю атомный реактор, – отвечал Пасканов.

– А вы, Мяличкин?

– Мы с Подкорытовым работали недолго на автозаводе. Мы уважаем поточную линию, без эмоций.

– А песню «Дальневосточная, опора прочная» откуда знаете?

– К концерту готовимся. По приказанию лейтенанта Штырева.

– Не нравится, песня-то?

– Архаичная, – сказал Пасканов.

– Я давно хотел спросить, товарищ капитан… Вы ведь пушки любите, семидесятишестимиллиметровые? А миномет – любите? Вы ж военный… – спрашивал Дементьев.

– Военный, верно, – задумчиво признался Гладковский и посмотрел на Дементьева. «Вот за что я тебя люблю, Василий, – думал он, – я знаю, о чем ты спрашиваешь меня, и ты знаешь тоже».

Вслух же произнес:

– В вечер такой, золотистый и ясный, Пасканов любит атомный реактор, а Мяличкин с Подкорытовым – поточную линию. Законная любовь. Не сужу ее. А Дементьев любит Седанку и Голубинку.

– А вы-то, вы? – деликатно напомнил Дементьев, помогая капитану.

Гладковский молчал. Зная, как надо ответить сержанту, чтобы не раздосадовать его, Гладковский внезапно понял, что нельзя на миру признаться в любви к сирой и малой родине, и он в смущении посмотрел на солдат.

– В Бурятии живет лама, он отрекся от Будды, ему платят пенсию. Я видел его. Несчастный старик, – вот что сумел сказать Гладковский и пробрался к выходу.

На улице он долго стоял недвижно. Воспоминания об отлетевшей молодости, всегда некстати и больно покалывающие сердце, никак не уходили, не исчезали.

Гладковский, запинаясь, бродил в потемках по плацу и опомнился, когда в упор увидел лейтенанта Штырева.

– Костя, нет ли у тебя? Захотелось вдруг. Разумеешь?

– Понимаю, – отвечал Штырев. – Найдем. Очень хорошо понимаю вас, товарищ капитан.

Они выпили. Штырев, попыхивая сигаретой, ожидал исповеди командира, не вытерпел, заговорил сам:

– В Чите, товарищ капитан, девушка стареет. А и на часок не сбегаешь, и суток мало – далеко живет.

– Позови ее сюда.

– Не поедет, – убежденно сказал Штырев. – Это у вас Нина Николаевна декабристка. А среди нынешних девчат повывелись подвижницы.

– Просись в отставку, – миролюбиво посоветовал Гладковский. – Хоккей будешь смотреть прямо на главном стадионе Читы.