В самую страду им еще приходилось мучиться с Пфаффом Толстяком.

Толстяк провалился среди года по анатомии, так что к весеннему экзамену его могли допустить только по сдаче дополнительного зачета. Дигаммовцы по-своему любили его; Пфафф был мягкотел, Пфафф был суеверен, Пфафф был глуп, но товарищи питали к нему какую-то досадливую нежность, какую могли бы они питать к подержанному автомобилю или приблудной собаке. Они трудились над ним все до одного; они старались поднять его и пропихнуть через экзамен, как в люк. Они пыхтели, и ворчали, и стонали за этой тяжелой работой, и Пфафф пыхтел и стонал вместе с ними.

В ночь перед зачетом они его продержали до двух часов – с помощью мокрых полотенец, и черного кофе, молитв, и ругани. Вдалбливали в него перечни, перечни; подносили кулаки к его круглому красному унылому лицу и орали:

– Черт подери, запомнишь ты, наконец? Двустворчатый, или митральный клапан, а не и митральный! Пойми, это один и тот же.

Бегали по комнате, воздев руки и вопя: «Неужто он никогда ничего не запомнит!» – и опять принимались мурлыкать с притворным спокойствием:

– Не надо волноваться, Пфаффик. Давай полегоньку. Ты только слушай внимательно – хорошо? – и постарайся… – И вкрадчиво: – Постарайся запомнить хоть что-нибудь!

Его заботливо уложили в кровать. Он был так начинен сведениями, что от малейшего толчка они могли расплескаться.

Когда в семь часов он проснулся, с красными глазами, дрожащим ртом, оказалось, он забыл все, что в него вдолбили.

– Ничего не поделаешь, – сказал председатель Дигаммы Пи. – Придется пойти на риск и дать ему шпаргалку – авось не попадется. Я так и думал и вчера еще приготовил для него штучку. Чудная шпаргалочка. Ответы на все главные вопросы. С ней он как-нибудь проскочит.

Даже преподобный Айра Хинкли, насмотревшись ужасов минувшей ночи, счел возможным закрыть глаза на преступление. С протестом выступил сам Толстяк:

– Ни-ни! Я не желаю жульничать. По-моему, если человек не может сдать экзамен, то его нельзя допустить к врачебной практике. Так говорил мой папа.

В него влили еще кофе и по совету Клифа Клосона, который не знал, какой это дает эффект, но был не прочь поэкспериментировать, скормили ему таблетку бромистого калия. Председатель Дигаммы Пи твердо положил руку на плечо Толстяку и прорычал:

– Я кладу шпаргалку тебе в карман – смотри: вот в этот нагрудный карман, за носовой платок.

– Я ею не воспользуюсь. Провалюсь так провалюсь – все равно, – хныкал Толстяк.

– Вот и хорошо! Но шпаргалку не выбрасывай. Может быть, ты из нее вберешь немного знаний через легкие, ибо, видит бог… – Председатель схватился за волосы. Голос его загудел громче, выразив всю трагедию бессонных ночей, александрийского листа и безнадежных отступлений, – видит бог, через мозг ты их впитать не можешь?

Они смахнули с Пфаффа пыль, поставили его вверх головой и вытолкнули за дверь, в путь к анатомическому корпусу. Они следили, как он удаляется: воздушный шар на ножках, колбаса в плисовых штанах.

– Неужели не сжульничает? – подивился Клиф Клосон.

– Ну, если так, то нам впору идти наверх и укладывать его чемодан. И никогда у нашей старой доброй Дигаммы не будет другого такого козла отпущения! – сокрушался председатель.

Они увидели, что Пфафф остановился, вынул платок, грустно высморкался… и обнаружил длинную узкую бумажку. Увидели, как он нахмурился, зажал ее между пальцами, начал читать, сунул назад в карман и пошел дальше более твердым шагом.

Дигаммовцы взялись за руки и пустились в пляс по гостиной общежития, проникновенно уверяя друг друга:

– Воспользуется… Все в порядке… Сдаст, ей-богу сдаст!