Не раздумывая, казак Колесо спустил шаровары и выставил царевичу зад:
– Поди ты… Вон куда!..
Из-под копыт пришпоренного коня глыбами обрушилась земля в закипевший Тобол. Маметкул огрел скакуна плетью и, задыхаясь от ярости, кинулся в толпу всадников.
– Шайтан! Биллягы![22] Пусть забудут имя мое, если стрелы моих воинов не поразят их раньше, чем закатится солнце. Джиргыцин![23] Я искрошу казака на мясо и накормлю им самых паршивых собак. Бейте их, бейте из тугих луков!
Потоки воющих стрел низали небо, они рвали паруса, застревали в снастях; одна ударила Ермаку в грудь, вогнула панцирь, но кольчужная сталь не выдала.
– Поберегись, батько, не ровен час, в очи угодит окаянная! – заслоняя атамана, предупрел Иванко Кольцо. Ермак локтем отодвинул его в сторону.
– Не заслоняй мне яра! Трубачи, погромче!
Белокрылые струги легко и плавно двигались вниз по Тоболу мимо выстроенного, как на смотру, татарского войска. Изумленные татары дивились всему – и ловкости кормщиков, и неустрашимости казаков, и веселой игре трубачей. Но больше всего поразил ордынцев плывущий над зеленым разливом лугов образ «Спаса».
– Колдун, шаман, русский батырь! – кричали татары.
– Велик бог! – вскричал Маметкул и набросился на ближнего конника. – Чего скалишь зубы и порешь брехню? Какой шаман? Тьфу! За твои речи я сдеру с тебя кожу и набью ее гнилым сеном! Я вырву язык тому, кто закричит о чародействе русских, и велю всунуть его в свиное гузно!
Мокрое от липкого пота лицо тайджи исказилось от гнева. Со злой силой он сжимал рукоять плети, готовый в любой миг исполосовать неугодного.
– Бейте из луков! Бейте! – кричал он. – Я залью Тобол русской кровью. Биллягы! Скоро мы скрестим сабли над дерзкими головами!
Но трубы над водой не прекращали греметь. Дружно размахивая веслами, казаки пели:
Солнце раскаленным ядром упало за лесистые сопки, засинели сумерки. Татарский говор и крики стали смолкать, последние стрелы ордынцев падали в кипящую струю за кормой. Постепенно стихла песня, умолкли трубы. Высоко в синеве замерцала первая звезда. Долгий Яр остался позади, окутываясь сиреневой мглой.
Хоругвь со «Спасом» подплыла к берегу, из лозняка вышел поп Савва и крикнул:
– Умаялся, браты, еле на ногах стою.
Ертаульный струг подошел к мысочку. Поп, бережно храня хоругвь, заслоняя ее своим телом, перебрался на струг. С опухшим лицом, облепленный комарьем и мошкарой, он со стоном опустился на дно.
– Вот оно как! – со вздохом вымолвил он.
– А мы и не знали… Ну, спасибо, друг, хитер ты, и нас ободрил, и татар напугал…
Но Савва уже не слышал: от усталости он повалился на спину и захрапел.
Вызвездило. Над кедрами дрожал хрупкий бледный серпик месяца. Вода под веслами сыпалась серебристыми искрами. Струги шли ходко, а Ермак мысленно подгонял их: «Быстрей, ходче, браты…»
Гремели уключины, с громким окриком сменялись гребцы для короткого сна. Только кормщик Пимен не сомкнул глаз – он неподвижно стоял на мостике и следил за стругами.
2
В шестнадцати верстах от устья Тобола лежит изогнутое подковой Карача-куль[24]. Над ним тынами темнеет городище кучумовского советника Карачи. Надлежало ханскому служаке следить, кто по Тоболу плывет, дознаться – с добрыми или худыми замыслами.
Карача – маленький плешивый старичок – жил тихо, угождал хану. Чтобы не утерять волости, он отвез Кучуму свою единственную дочь – красавицу Долинге. Мурза был хитер, из ясака немало утаил от хана. В кладовушках его хранились лучшие собольи и лисьи меха, в окованных ларцах переливались яркими огнями редкие самоцветы. В синем шатре Карачи резвились семь молодых жен. Быстроглазые, они насмешливо взывали к мужу: