– Заждалась я… От тоски… Любить крепко буду, только прости!..

Ермак схватил жену за руку, до страшной боли сжал запястье и заглянул в лицо. Она не застонала, смотрела широко раскрытыми глазами в его глаза. Дрогнуло сердце Ермака.

– Ладно, не убью тебя! – проговорил он. – Но уйди, поганая! Ты порушила закон! Уйди из моего куреня!

Ермак оторвал от себя руки Уляши, оттолкнул ее и, не глядя на хмуро стоявшего поодаль Степанку, пошел к коню. Похлопав по крутой шее жеребца, он проворно вскочил в седло и, не оглядываясь, поскакал в степь.

Ермак мчался по степи, по ее широким коврам из ковыля и душистых, медом пахнувших трав и не замечал окружающей его красоты. Сердце его кипело жгучей ревностью, злобой и жалостью. То хотелось вернуться и убить обманщицу, то было жалко Уляшу и тянуло простить и приласкать ее.

Долго кружил Ермак под синим степным небом. Путь пересекали заросли терновника и балки. Подле одной из них, из рытвины внезапно выскочил старый волк с рыжими подпалинами и понесся по раздолью. Конь захрапел, но, огретый крепко плетью, взвился и стрелой рванул по следу зверя. Лохматый и встрепанный серый хищник хитрил, стараясь уйти от погони; он петлял, уходил в сторону, но неумолимый топот становился все ближе и ближе…

Ермак настиг зверя и на полном скаку сильным ударом плети по голове сразил его. Зверина с кровавым пятном, быстро растекшимся по седой шерсти, перекувырнулся и сел. Он сидел, хмуро опустив лобастую голову и оскалив клыки. Глаза его злобно горели.

– Что, ворюга, к табуну пробирался? – закричал Ермак и быстрыми страшными ударами покончил с волком…

Возбуждение Ермака прошло. Угрюмо глянув на зверя, он повернул коня и снова поскакал по степи. Но теперь уже тише было у него на душе, схватка со зверем облегчила его муки.

У высокого кургана, над которым кружили стервятники, Ермак свернул к одинокому деревцу и остановился у ручья, серебряной змейкой скользившего среди зеленой поросли. Расседлав жеребца и стреножив его, казак жадно напился холодной воды, поднялся на бугор и, прислонясь спиной к идолищу – каменной бабе, сел отдохнуть. Над ним синело бездонное небо. Глядя на него, Ермак гадал: «Что-то теперь с Уляшей? Ушла она или дома сидит, плачет и ждет?»

От этих дум снова пришла скорбь к казаку. «Уйдет? Ну что ж, должно быть, так и надо! Дорога казачья трудная, опасная. Не по ней ходить семейному. Эх, Уляша, Уляша, – покачал головой Ермак, – думал – сладкий цветок ты, а ты змеей оказалась, головешкой!»

До вечера он просидел у каменной бабы. А потом – снова на коня. Обратно мчал так, что ветер свистел в ушах. Вот и Дон, а вот и знакомый плес! По степи к броду шумно тянулась овечья отара. Пастух Омеля, одетый в полушубок с вывернутой кверху шерстью, завидя Ермака, обидно крикнул:

– Припоздал, станичник, прогулял свою бабу!

– Что такое? – хрипло, чуя беду, спросил Ермак.

– Утопла твоя Уляша! Утром с яра кинулась, и конец ей…

Ермак пошатнулся в седле и ни слова не сказал в ответ.

– Не слышишь, что ли? Выловили девку из Дона, и Степанка унес ее к себе в курень. Мертва твоя Уляша… Эх ты, заботник!

На третий день всей станицей хоронили жену Ермака. Несли ее казаки в тесовой домовине. Позади всех, опустив голову, тяжелым шагом брел вдовец. И видел он, как рядом с гробом, припадая на посох, плелся сгорбленный и потухший в одночасье Степанка.

Когда комья земли застучали по домовине, станичник примиренно сказал:

– Вот и угомонилась горячая кровинка, доченька моя. Спи тихо во веки веков!

Ермак промолчал. Ушел с могилы суровый и угрюмый.

В эту же ночь он, собрав ватагу самых отчаянных, вместе с Брязгой умчал в степи, пошарпать у ногаев и горе развеять. Станичники, проведав об этом, одобрили: