Васильич остолбенел и несколько мгновений стоял неподвижно. Затем он что-то такое пробормотал… Попытался возразить… Но я был уже за чертой. Мысленно я докручивал второй оборот и входил в третий. Я еще раз твердо сказал, что сделаю тройное сальто – во что бы то ни стало. "Сделаю – или сдохну!" – добавил про себя.

– Ну что ж… Если трюк готов… – промямлил Васильич, изображая согласие. И пожал плечами. – Если ты уже отрепетировал… Не осрамись… Публика, все ж таки.

Но мне было наплевать: и на публику, и на Васильича, – на всех. Крылышки! Я думал только о них, и ни о чем больше!

* * *

И вот – марш. Васильич раскатисто объявляет, с каждым словом все повышая и повышая голос: "Выступают… воздушные гимнасты…", затем вполоборота поворачивается лицом к занавесу и делает рукой широкий жест, предваряя наш выход.

Мы бодро выбегаем и на мгновение застываем посреди арены, ослепленные разноцветным сиянием софитов. Стоим, слегка щурясь, привыкаем к яркому освещению. Пятки вместе, носки врозь, руки приветственно воздеты и разведены в разные стороны; рты растянуты до ушей. Улыбка – это то, без чего на манеж выходить нельзя. Это универсальная маска, которая во все время выступления должна оставаться на лице.

Ты можешь сорваться с проволоки, с каната, с трапеции, разбиться на тысячу осколков, сломать шею и больше никогда не почувствовать собственного тела, но пока ты на манеже – улыбайся, черт возьми! Ну, а если уж совсем худо, и улыбки не получается – уткни лицо в ковер; не зря же он красного цвета – и не то подчас скрывает.

Только клоун вовсе не обязан улыбаться публике; перед ним задача потруднее – он обязан вызывать у публики смех.

Итак, мы выходим на манеж. Я все еще не решаюсь посмотреть, кто же там сидит в четвертом ряду, справа от занавеса.

Мы с Женькой хватаемся за лестницы и лезем наверх.

Я не чувствую своего веса и, кажется, прикладываю огромные усилия, чтобы не выпустить из рук веревку и не взлететь под самый купол.

Конечно, руки у меня почти такие же сильные, как и ноги: один раз на спор я сбросил ботинки, сунул в них ладони, чтобы не испачкать, и поднялся по ступенькам на пятый этаж – на одних только руках. Но все равно, никогда прежде не ощущал я такой легкости в теле.

Вот Женька уселся на штамберте и начал раскачиваться. Раскачавшись, он перевернулся вниз головой, уперся в перекладину животом и обвил ногами стропы. Теперь его чуткие цепкие пальцы свободны, и он внимательно следит за каждым моим движением.

Я стою на доске, левой рукой крепко ухватившись за трапецию, а правой держась за тонкий трос растяжки. Наконец я улавливаю Женькин ритм, обеими ногами отталкиваюсь что есть сил от доски, правой рукой хватаюсь за посыпанную жженой магнезией буковую перекладину и после секундной паузы несусь вниз, в гремящую бравурной музыкой и пробиваемую разноцветными лучами пустоту. Ох уж эта стремительно набегающая пустота! Каждый раз она пытается высосать из меня все внутренности: "под ложечкой" замирает, кишки мелко трепещут, а сердце отчаянно бьется, стучит куда-то в ребра, противясь опасному падению в жуткую бездну, очерченную красным кругом, диаметр которого – ровно чертова дюжина метров… Одно умеряет сердечный галоп: то, что бездна эта накрыта спасательной – бывает, что и спасительной! – мелкоячеистой сетью.

После нижней точки траектории следует подъем. Я выгибаю тело, словно натягиваю лук – увеличивая тем самым инерцию. Достигнув высшей точки, на мгновение замираю, прикидываю расстояние до Женькиных рук, и вижу, как мышцы его спины напрягаются, наливаются металлом, бронзовеют. В эту секунду Женька будто раздувается, становится шире – я вижу, он готов… и улетаю на второй заход. Мчусь – но уже в обратную сторону, задом наперед, и над местом первоначального старта старательно складываюсь пополам – тяну носочки, мобилизую плечевой пояс; живот гудит, как пустой барабан – напряженный до предела брюшной пресс выдавливает из легких остатки воздуха; затем, в последний миг зависания над манящей бездной – глубокий вдох, и снова – вниз!