. Когда я провожал тебя из Пятого корпуса и с территории Студгородка за кинотеатр «Литва», на Мичуринский проспект, к остановке троллейбус 34.


Дату подтверждает и мой собственный дневник, привезенный в Америку мне братом. Вот он, голос юности:

Дневник

13 октября 1967.

МГУ, Студгородок, 5-й корпус.

Недоволен собой. Нарушил свои нормы общения. Много и дружески выболтал Эпштейну, врал и хвастал. О женщинах не вспоминать и не говорить. О работах тоже…


18 октября.

…Бросил я, едва перевалив через первую тысячу слов, нудный рассказ «Гололед» (но я вернусь к тебе, сука!), и теперь – измочалюсь, а напишу сильный, давно замысленный рассказ «Мертвый час, изгой», – зря только название дал знать Эпштейну.

Буду слушать лишь себя; а прислушиваться только к величайшим – вот как Фолкнер, – а средних, наших, любить, а потом… любить, как первую любовь.


28 октября,

13.07.

Домом считать место, где ты живешь; и не привязываться к нему.

Фолкнер. «Писатель у себя дома». Рассказ.

Интересно растолковывать поступки, жесты: может быть, так… а может быть, и этак…


0.00.

Принял сто граммов; трезв. Э[пштейн] был косой: «Девять лет, и я переверну мир!»

Новые люди:

Б. Сорокин, 26, критик. Копна волос над кружкой. Пил: с оглядкой на меня. Тонкая лепка носа. Толя. Сухое северное лицо. На деда похож малость. Правой рукой доставал платок из левого кармана (левая рука в масле).

Читаю. Софокл. «Антигона».

* * *

В отличие от любви, у дружбы были лимиты. Может быть, беспредельной дружба была только пунктирно, местомигами, а потом нас разносило по своим отдельным экзистансам, которые в тогдашней советской структуре бытия были разведены беспредельно: ты с твоим статусом москвича, с постоянной московской пропиской, и я с моей временной, с правом находиться в Москве на срок учебы, на пять лет, после которых была полная тьма и неизвестность, непроницаемая для воображения… Что со мной будет? В какую точку Одной Шестой распределят? Дойду ли до диплома вообще, не сорвусь ли в небытийный ужас под названием Советская армия?

Так или иначе, но ты, самый главный мой друг в Москве, ничего не сказал о смерти твоего отца – я узнал только пост мортем.

Но и не приходил ко мне в больницу, где меня, потерявшего 2 литра крови, спасли осенью 1970-го. Прилетала из Минска мама – заранее прощаясь со мной в самолете, готовясь к встрече с очередным мертвецом ее жизни – совсем еще юным. Нина Константинова, восторженно меня читавшая (по-южному была щедра), принесла мне только что вышедшую «Аду», по-английски, с роскошной орхидеей на обложке, и «Колыбель для кошки» модного Воннегута: «Мы с тобой из одного карасса». Боря Тарасов[16] приходил – не помню, с Лией или без. Прилетала из Минска Лена, с который мы на лестничной площадке стоя. Прижимая ее к стене, я чувствовал, что на этот раз выкарабкался. Первая Градская, городская клиническая имени Пирогова, находится неподалеку от Донского монастыря и твоего дома, но мне, выздоравливающему со скоростью, возможной только в юности, даже в голову не приходило, что ты мог бы заглянуть. Почему-то все время считал, что, как ни паршиво мне, тебе еще паршивей: по определению.

Конец ознакомительного фрагмента.

Купите полную версию книги и продолжайте чтение
Купить полную книгу