«Держи язык за зубами!» Впервые услышал я это от мамы после своего спонтанного монолога в ленинградском троллейбусе. Не помню, какие истины глаголил и кого из королей раздевал догола, помню только, что мне нравилась реакция пассажиров, парализованных страхом.

Язык так и рвался наружу.

Но к 12 годам уже был не «без костей».

Лето 1960-го, Рижское взморье, Дзинтари. «Знаешь, почему меня ребята любят больше, чем тебя? – Вожак стаи, сбившейся во дворе на месяц, смотрит снисходительно. – Потому что я, в отличие от тебя, все говорю ребятам. Понимаешь? Все!..» И он был прав. Я не хотел ронять репутацию, умалчивая о том, что было интересней всего для слушателей. Вожаку на репутацию было наплевать. «Вчера залез на вышку, ту, что над голым пляжем, а обратно по лестнице спуститься не могу. Пришлось вернуться на верхотуру и заняться там на букву «о», – и рукой покажет для тех, кто не понял. Лажая не только себя. Мать и отца он тоже не жалел. Они бы ужаснулись, если бы услышали сына. Полное соответствие молодца с пословицей. Только не ради красного словца, а ради ребят. Чтобы ребятам было интересно. В этом смысле мне тоже было о чем рассказать. Сдерживала установка: сор из избы не выносить. Я не завидовал вожаку, но он меня восхищал. Полной свободой слова от семьи и самого себя. Красивый, наблюдательный, с чувством юмора. И не легкомысленный, а легкий. Ничто его не давило. То есть жизнь грузила, как каждого из нас, но мальчик сбрасывал свои камни с души, радуя тем самым коллектив таких, как я, или совсем уже язык проглотивших.

Все это было в год моего 12-летия, на исходе которого меня ожидала первая в жизни встреча со смертью в милицейской форме. Сдержанный, я проговорился! И выпущенное слово не было воробьем. «Идут, как полисмены», – сказал я вслед патрулю. Милиция, которая нас, согласно Маяковскому, берегла, тут же развернулась на сто восемьдесят градусов и рухнула на меня стеной.

Из сына убитого отца пытались вышибить дух те же самые советские люди.

После операции и выписки, вылеживаясь дома, прочитал «Смерть Ивана Ильича». Первый мой экзистенциальный текст. Все, началось десятилетие «толстовства». (Помнишь, как после первого семестра отправились в Ясную Поляну? Об этом у меня есть рассказ «Зона тишины».)

Когда поправился, поехали с мамой в центр мне за обувью на зиму. Центральный книжный магазин на Ленинском проспекте находился прямо напротив республиканского КГБ (растянувшегося на весь квартал, чтобы закрыть находящуюся позади тюрьму). На букинистическом стеллаже увидел Льва Толстого: темно-горчичного цвета блок – 20-томник! А у нас дома только прочитанный мной однотомник из «Библиотеки школьника». Я сам ужаснулся непомерности охватившего вожделения, но мама Толстого мне купила. Не вместо, а вместе с сапогами – не импортными, а «нашими», кирзовые голенища, но яловый носок: натянул на ноги и уж не безоружен против Заводского района и грядущей зимы 1962 года. Тогда я и начал читать дневники великого человека, исходившего в писательстве не столько из воображения, сколько из пережитого им самим.

«Автобиография»?

Отчим над своей наглядно мучился. Всю кухню задымил. «Места и главы жизни целой отчеркивая на полях». Или все-таки вычеркивая? Призыв оставлять пробелы в судьбе ко мне не относился. Далеко не все заполнил, вырывая из окружающего мира факты своей «био». Зная, что писать буду о ней и заранее этим мучаясь. Но деться от нее было некуда, эта био была впечатана в меня, как травма и тавро, и я в ее кровь макал перо – чтобы в одно прекрасное мгновение юности быть поддержанным словами Томаса Манна о Толстом, о его «аристократическом автобиографизме».