– Премиленькая вещичка! – говорил он. – Подумайте только – зажигалка, она же перочинный ножик, она же пульверизатор! Нет, все-таки у нас так не умеют, – говорил этот гражданин страны, в которой сотни и тысячи рядовых крестьянских женщин работали на тракторах и комбайнах на колхозных полях.

Он хвалил заграничные кинокартины, хотя их не видел, и мог часами, по нескольку раз в день перелистывать заграничные журналы – не те журналы по экономике горного дела, которые иногда попадали в трест, эти журналы его не могли интересовать, поскольку он не знал языков и не стремился их изучить, а те, что завозили иногда сослуживцы, – журналы мод и вообще такие журналы, в которых было много элегантно одетых женщин и просто женщин возможно более голых»[8].

(Прививка против «низкопоклонства», да, – но еще и одно из эрогенных мест советской литературы для средней школы.)

* * *

Наутро мне оставалось дописать вот эту главку до завершения первого варианта нашей «Энциклопедии», как перед пробуждением приснился сон, в котором я увидел самые любимые вещи жизни – портативную пишущую машинку и книги. Машинка была как моя «Колибри», а вот книги, упакованные в прозрачный чемоданчик под названием «Новинки года», представляли собой плотно спрессованные клубки жгутобинтов – то ли накладываемых читателем на свои раны, то ли содранные с ран писателя. Во сне я даже не задавал себе вопросов, поскольку подобная форма книг мне представлялась вполне естественной, и я просто брал клубок за клубком, чтобы изучить аннотацию с картинкой – в виде ярлыков они были наклеены на торцы этих книг, как это делается с клубками пряжи в магазинах.

Странность сна объяснима, видимо, тем, что теперь, далеко после юности, книги чаще всего являются мне в виде компьютерного свитка, «ленты»…

Вещи баснословных лет до Америки не дожили, за что справедливо укорил меня приезжавший брат. С другой стороны, он не писал по миру такие вензеля, как я. Что-то пропало в Париже во время квартирной кражи на рю Пуату, а потом было брошено женой, совсем не шозисткой тоже, при переезде в Мюнхен. Золотой бабушкин крестик, прапрадедом сработанный и с выбитой в основании вертикали буквой «Ю», уборщица украла в Праге на Сокольской. Сохранилась только легкая серебряная ложечка, которую изуродовал я в младенчестве, когда прорезались зубы.


Может ли вещь стать вещей?

Помнишь, как на первом курсе Степанов предложил мне написать парадигму существительного по моему выбору?[9] Я выбрал слово «наваха» – только приблизительно представляя, что это такое. Через несколько лет Аурора мне это подарила – из толедской стали и бритвенно-острое. Ничего особенного наваха эта не резала, кроме того, что разом отсекла начальную фазу моей форсированной вестернизации, куда «шозизм» в той или иной мере, но был встроен, – от периода юности, отягощенной разве что чемоданом с книгами и машинкой.

См. ФИЛФАК

Взаимозависть

Ю

В Коммунистической аудитории меня пронзает укол зависти к тебе, сидящему ниже и с непринужденностью девственника, лишенного каких-либо задних мыслей, то есть, конечно же, «передних», и чисто по-дружески, по-товарищески общающемуся перед началом лекции с девочками из нашей группы… С той же Тен, которая меня волнует миндалевидным разрезом глаз и шафранной кожей… Они, девочки, тебе доверяют – тебя трудно заподозрить в коварных умыслах…

Э

А я, наоборот, завидовал твоей искушенности. Если девочка говорила с тобой, для нее это уже что-то значило, плюс или минус, а со мной – ровно ничего. Инна Тен была прелестна, европейская кореянка. Шафранная кожа, идеально причесанная гладкая головка, тактильно соблазнительные, хотя визуально непроницаемые кофточки, – и при этом сама скромность и преданность мужу-физику. Я негодовал, когда она, по-восточному покорная, тащилась с тяжелым портфелем за мужем и его приятелем, которые о чем-то болтали, не обращая на нее внимания.