И тут он, конечно, понимает, что страсть его к егерской женке была ошибкой юности (значит, была все-таки егерская женка, хм…), а любит он лишь одну Ганку, дочь углежога, и вот он берет ее руки в свои, и ведет в замок, а коварный отчим, конечно, против, и мама против, и они строят козни и придумывают какую-то ужасную пакость, которая их разлучает (на этом месте Ганка начала хлюпать носом), и когда вытерла грязной ладошкой глаза, поняла, что тропинку пересекает чья-то тень.

На какой-то миг Ганка решила, что это волк – волка она придумала раньше, чем прекрасного юнака. Потом – что все-таки это прекрасный юнак, поскольку на волка незнакомец был мало похож. И он, несомненно, был юным. И, безусловно, – чужаком, и чудным притом. Хрупким и тонким, таким тонким и хрупким, что, казалось, растворялся в полосах теней и света. И еще – рыжеволосым, ярко, огненно-рыжеволосым, и бледным, чуть ли не в прозелень бледным – как бы сразу и огонь и вода. И глаза у него были зеленые, как вода, стоячая вода в углублении поросшего мхом камня, и на дне этой воды – солнечные золотые вспышки.

Такого никак невозможно бояться, подумала Ганка, хотя и одет чужак был чудно: в какую-то юбку, плетеную из сухой травы, и солнечные пятна прыгали по голой бледной его груди и по босым грязным ногам. Зато на рыжих волосах красовался пышный венок из папоротника, диких злаков и поникших лесных фиалок, колокольчиков и маргариток. Существо, отважившееся нахлобучить на себя такой венок, кем бы оно ни было, не может быть страшным, решила Ганка.

Она набрала в грудь воздух, и осторожно, словно боясь спугнуть мотылька, выдохнула его вместе с вопросом:

– Ты эльф?

Чужак поправил венок, так, что тот съехал с правого уха на макушку, и сказал:

– Наверное. Нравится?

– Венок? – поняла Ганка, хотя при известном воображении это «нравится» можно было отнести к чему угодно.

– Да! – обрадовался эльф, – правда, красивый? Я его долго плел… солнце сначала стояло вон тут, а потом, когда я закончил, ушло вон туда. Вон за ту сосну.

По всему получалось, что венок был вчерашний.

– Могу тебе подарить, – великодушно предложил эльф.

– Лучше новый сплети, – практично сказала Ганка, – этот скоро завянет.

– Все красивое вообще быстро вянет, – грустно ответил эльф, – и если я сплету тебе новый, он тоже завянет на следующее утро.

– Ну так хотя бы на следующее.

Венок, украшавший голову эльфа, подумала она, до следующего утра никак не дотянет.

Эльф по-прежнему топтался на тропинке, мешая пройти, и Ганка не знала, что делать. Прогнать? Он может обидеться, а обида эльфа – дело страшное и опасное, эльфы злопамятны и непредсказуемы и еще управляют странными силами. И еще могут отобрать удачу. Потому Ганка, помолчав, осторожно сказала:

– Какую дань ты потребуешь, лесной дух? Только я могу дать тебе разве что что-то из вот этой корзинки… И то не все – иначе мои братья и отец у клети останутся голодными.

Тут она приврала – она несла всего лишь десяток яиц, домашний пышный хлеб новой выпечки, молодой лук, круг колбасы и круг сыра, так, побаловаться, а кашу для кулеша братья давно уже сварили, и даже в расчете на нее, Ганку.

Эльф потянул коротким носом:

– Там что у тебя? Сыр?

– Ну, – согласилась Ганка.

– Ух ты! – сказал эльф, – давно уж я не ел сыра.

– Угощайся на здоровье – Ганка развернула сырую тряпицу, в которую сыр был завернут. Сыр пах так вкусно, ну, скажем, не вкусно, забористо пах, что она и сама вдруг почувствовала, что ужас до чего хочет есть…

На обочине тропки лежала удобная коряжка: высеребренная солнцем и дождями, сухая и крепенькая, такая крепенькая, что даже муравьи отказались в ней селиться, и Ганка, усевшись бок о бок с эльфом, отломила ему и себе щедрый кусок сыра и не менее щедрый ломоть свежего, пахнущего кислинкой хлеба.