Тень, немного поколебавшись, нерешительно выступила из осинок на свет. Это был совсем молодой светловолосый парень – лет, наверное, двадцати, а то и младше. Страшно худой, с глубоко запавшими глазами, одетый в когда-то добротную, а теперь изгвазданную торфом, изодранную солдатскую шинель, в которой местами еще угадывался серый мышиный цвет. Парень переминался босыми ногами по шишкам и старой хвое, обнимал себя руками и дрожал крупной дрожью – то ли от холода, то ли от страха.
– Ну, чего жмесси – к котлу вали! Али солдата учить надо? – прикрикнул Степан.
А Мерява поманила парня рукой в змеиных браслетах.
Тот вздрогнул, как от удара, когда его назвали солдатом. Но подошел покорно, как зачарованный, опустился на мох у ног Мерявы.
– Вот, так-то лучше, – одобрил Степан. – Ложка-то есть у тебя?
Парень, будто во сне, медленно вытащил из-за пазухи обгрызенную алюминиевую ложку. Тоскливый взгляд его не отрывался от котла, где булькала фасоль с грудинкой.
– А есть, так и лопай. Чего глядеть-то. Тут, паря, нынче на всех хватит!
Парень оглянулся нерешительно на Меряву – та кивнула, не размыкая губ. Звякнули подвески. Тихо вздохнула бабка Марья.
Парень, еще не веря, все так же медленно запустил ложку в котел – и вдруг начал есть быстро и жадно, почти не жуя, давясь и кашляя. А потом плечи его затряслись. Он ел и беззвучно плакал, и слезы капали в варево.
Старики смотрели, вздыхали. Парню никто не мешал. Все отложили ложки, даже кувшин перестал ходить по кругу.
– Эх, паря, – крякнул дед Степан. – Родные-то тебя, видать, совсем не кормят. Позабыли, а?
– У меня… нет никого, – промычал парень чуть слышно. – Мама… умерла. Давно, до войны еще. А я… А я…
– Жениться не успел, понятно, – кивнул дед Степан. – А там и забрили. А там в плен сразу угодил, да в болота наши, да на торхву эту, землю-то горючую добывать…
При этих словах парень сжался, втянул голову в плечи. Выронил ложку, замер.
– Да не боись, – вздохнул дед Степан. – А то мы не знаем, кто ты такой есть. С ямы ты немецкой, за леском которая. Как нагнали вас, пленных, землю-то болотную копать, так в той землице вы и осталися… Эх, жизнь ваша солдатская. Забреют – не спросят, куда пошлют – не скажут, а помрете – так и не вспомнит никто.
Парень медленно поднял голову, оглядел нерешительно сидящих вокруг стариков. Но те, как один, смотрели сочувственно. Вздыхали. Одна старушка утерла концом платка набежавшую слезинку.
– Все мы знаем, – кивнул Степан. – Как не знать – сами, чай, в этой землице сколько уж лет лежим. Мы вот с Марьей – так почитай три века. И прочие все – кто век, кто два. А Мерява-то наша – так страшно сказать, лет тыщу, а то и поболе. С самых, значит, исконных веков, от старых родителей.
Он подтолкнул парня коленкой в спину.
– Ты лопай давай, не жмись. Думаешь, поди – вот они меня кормят, а я, может, внуков их на войне стрелил… Хотя куда тебе, небось и стрелить-то не успел, как взяли. Молоко-то на губах не обсохло… А все одно – и тебя забывать не годится. Забудешь так-то всё, что было – а там, глядишь, и наши внуки сами погонят кого, али их погонят, в чужие земли народ убивать. Так и будут люди друг дружку колошматить да в чужой землице бросать. Всегда оно так, когда забывают.
– Внуки-то нынче и нас позабыли, – тяжко вздохнул дед Кузьма.
– По весне не кличут, не кормят!
– Не греют!
– Деревни позаброшенные стоят!
– Тропинки лесом позарастали!
– А твой-то хутор, Кузьма, развалился совсем, уже и следов не осталось!
Горькие голоса стариков разносились эхом по майскому лесу. Издалека им отвечала кукушка.
– Эх, меряне, – вздохнула Мерява. – А мне-то было каково, когда вы и язык свой забывать начали? И рощи дубовые позабросили, ельником они позарастали? И на озере Святом, да Белом, да Черном, только сети на рыбу ставили?