Мы убежали от всех, остановились, запыхавшиеся… Ро́хеле была чудо как хороша, и я, наконец, поцеловал ее, просто не мог этого не сделать. Потом мы целовались целый вечер и никак не хотели оторваться друг от друга. Как я проклинал холодный ветер с реки, моя куртка и шубка Рохеле мешали прижаться друг к другу, а расстегнуть шубку я не решался. С этого дня все свободное время мы проводили вместе.

Через несколько дней Рохеле пригласила меня к себе домой. Дверь открыла горничная в белом переднике и проводила в гостиную. Для меня все это было ново, непривычно: в комнатах – красивая мебель, небольшие кресла, не новые, но очень удобные. Горничная вкатила столик на колесиках с кофейником и маленькими пирожными. Для меня и это невиданная роскошь.

На стене в золоченной раме висит портрет нахмуренного военного. Под его взглядом я поежился и как-то сразу стал чувствовать себя каким-то нерадивым солдатом.

Вошла Рохеле. Она посмотрела на наше переглядывание с портретом, улыбнулась.

– Это мой дед, у нас в семье все мужчины были военными. А папа у меня капитан, только он сейчас в командировке.

Отца Рохеле тогда не было дома, он куда-то уехал по военным делам.

Вскоре в комнату вошла мама Рахели, пани Берта, стройная элегантная женщина, с красивой прической. Она очень любезно беседовала со мной, но в такой обстановке я чувствовал себя как-то неуютно, и мы при первой же возможности ушли на прогулку.

С того времени я стал бывать дома у Рохеле достаточно часто, и однажды случилось то, что и должно было случиться, когда ты молод, и гормоны бурлят в крови, как сумасшедшие.

Потом мы сидели на диване, красные от смущения, но только скорое возвращение пани Берты удержало нас от повторения.

Это было впервые в жизни и вызвало ранее совершенно неведомые чувства, о которых мы знали лишь по книгам. Я был потрясен, ошеломлен захлестнувшими ощущениями, ни по дороге домой, ни уже домa, я не мог думать ни о чём другом, кроме завтрашней встречи.

* * *

Стояли изумительные, прозрачные летние вечера. На прогулках мы с Рохеле рассуждали о будущей предстоящей совместной жизни там, в каком-нибудь кибуце…

– Все будут прекрасно, Рохеле, мы обязательно будем жить вместе долго и счастливо!!!

Но «Если хочешь рассмешить Б-га, расскажи ему о своих планах!»

Рохеле говорила о жизни в Палестине, но уезжать туда хотела только вместе с родителями. Она очень близка с матерью, и отъезд без нее видится ей предательством. Её отец был связан с каким-то военным инженерным проектом, и его переезд пока откладывался на более позднее время, тогда смогут ехать и они.

Отец Рахели был польским патриотом, далекая Палестина ему, скорее всего, была не нужна. Он выбрал свой путь… Но Рохеле об этом мне не рассказывала.

Я должен был уехать в Палестину в 1937 г. в первой группе костопольской молодежи. Такие у нас были правила, лидеры всегда ехали первыми, показывая личный пример.

Перед отъездом я пришел попрощаться с матерью Рахели, пани Бертой. Она, не возражая слушала меня и Рахель, наши планы и обещания, и только грустно кивала. Конечно, она хочет счастья своей дочери, но только кто знает, где оно, это счастье.

Расставание с Рохеле далось очень тяжело, были и слезы, и клятвы…

Но настало время отъезда. На перроне фотографируются отъезжающие. Мы с Рохеле стоим обнявшись, несколько в стороне.

Рахель говорит:

– Львенок, мой львенок, я скоро приеду, ты только жди меня. Я люблю тебя, мой львенок, только встреть меня обязательно.

– Рохеле, приезжай скорее.

Мы целуемся, никак не можем оторваться друг от друга. Друзья кричат, что поезд уже вот-вот отойдет, а мы все стоим, обнявшись, и, кажется, что нет такой силы, которая может нас разъединить.