Другая черта гибридности заключается в том, что, несмотря на рост исламофобии и требования новых реформ, обусловленных политикой русификации, власти не торопились с устранением отдельных норм шариата или адата, так как их юридическая эффективность почти не заставляла сомневаться в том, что они лучше, чем имперский закон, могут справиться с тонкими вопросами местной рутины, например с нотаризацией прав собственности[33]. С другой стороны, введение гибридности часто воспринималось в качестве временной меры[34], особенно на слабо интегрированных в имперскую бюрократическую систему территориях, где ресурсы управления создаются за счет адаптации к местным правовым и социальным особенностям. Этот вариант гибридности будет рассмотрен в четвертой главе, в которой речь пойдет о ситуации на Сырдарье в 1850–1860‐е гг.
События на Сырдарье – это интересная совместимость региональной истории, колониализма и права. В 1853–1864 гг. нижнее и среднее течение Сырдарьи было сферой соприкосновения интересов разных политических и социальных акторов: с одной стороны, Российская империя, стремившаяся к завоеванию Центральной Азии, с другой же – ее политические соперники: Кокандское и Хивинское ханства. Между ними находились казахские кочевые группы, которые могли извлекать выгоду из этого геополитического соперничества или не придавать ему определяющего значения. Таким образом, это не только военная история как неизбежный процесс с его стратегией завоевания[35], динамикой конфликта и мирного урегулирования, но и череда сопутствующих обстоятельств, характеризовавшихся непредсказуемостью и зыбким равновесием. Одна из главных причин такой нестабильности заключалась в трудности определения рамок территориального и политического доминирования. Одни чиновники называли Сырдарью государственной границей, другие – «естественной границей» (т. е. военным пределом)[36]. Однако такие наименования часто шли вразрез с реальным положением дел и, как правило, были связаны с особенностями бюрократического языка или чиновничьих амбиций, которые благодаря языковой экспрессивности усиливали представление о военном имидже империи. Справедливости ради следует отметить, что Кокандское и Хивинское ханства также не выработали какой-либо строгой системы в отношении понятия «граница». Когда чиновники этих государств писали, в частности, о своих северных землях и казахских кочевых группах, располагавшихся на них, речь в основном шла о контроле над народами, а не над территорией[37]. При этом отношения между кочевниками и центральноазиатскими ханствами не были строго детерминированы и основывались на выполнении только определенных социально-экономических (например, выплата закята) и политических обязательств (военные альянсы, военное снаряжение, строительные работы и др.)[38]. Соблюдение этих обязательств не ограничивало особенностей кочевого образа жизни – перемещений по большой территории, входившей в сферу влияния разных государств. Указывая на неоднозначность понимания описанных выше процессов, мы предлагаем расширить представление о пространстве и называть нижнее и среднее течение Сырдарьи в период с 1853 по 1864 г. не границей или военным пределом (учитывая также и нагрузку, которую несут эти понятия), а фронтиром, т. е. сложной контактной зоной[39]. Сам фронтир анализируется как контекст и как процесс. Ситуация на Сырдарье имеет мало общего с другими фронтирными историями Российской империи[40] и не всегда удачно может быть вписана в опыт разных колониальных империй. Мы не рассматриваем фронтир как буквальное столкновение между вторгающимся и местным обществом, когда последнее предсказуемо занимает маргинальную позицию и следует правилам игры фронтирсмена