– Ты споткнулся, когда помянул Прадо… Почему? Оттого, что именно там меня видели с Кемпом?
– Да.
– Ты думал, что упоминанием Прадо можешь обидеть меня?
– Да, пожалуй. Но мне самому тоже было неприятно произносить это слово, хотя я так любил его раньше…
– Отведешь меня завтра в Прадо?
– Конечно.
– Я там работала, – сказала Криста чуть не по слогам, – поэтому не смела смотреть живопись.
– Ты хочешь сейчас выговориться про свою работу? – спросил он. – Можешь, если тебе это надо.
– Я не знаю, чего я хочу, милый… не сердись… Я должна тебе рассказать…
Она не успела закончить, потому что вышел второй фокусник, испанец, и все зрители зааплодировали ему, выражая свою симпатию сдержанным дружеским «оле!».
Этот вел себя иначе: слишком ломко поклонился («Я так смеюсь, – подумал Роумэн, – давно я так не смеялся, целую вечность, с того дня, когда Штирлиц сказал о Прадо»), слишком фамильярно подмигнул хозяину, слишком резко выбросил в сторону правую руку и, чересчур фокусничая, провел левой рукой по большому и указательному пальцам сплошную красную линию каким-то особенным, очень мягким и ярким мелком – получился рот. Затем он надел на безымянный палец куклу, и красный рот начал диалог со смешным, встрепанным человечком. Рука смешила гостей, рассказывала про собравшихся какие-то истории. Потом брат хозяина, Доминго, вынес клетку с огромным попугаем, и начался разговор троих, а после сам хозяин вытащил громадную голову из папье-маше. Теперь разговаривали уже четыре существа – встрепанный человечек на безымянном пальце, рот, составленный из указательного и большого, попугай и голова из папье-маше. Фокусник был недвижим, только заметно, как резко напряжена его шея: чревовещание – трудная профессия, не меньше шести часов ежедневных репетиций, а когда же он, бедный, бегает в поисках антрепренеров?!
– Это искусство, – сказала Криста, зааплодировав первой.
Чревовещатель заметил это; кукла и красный рот немедленно повернулись к ней:
– Мы нравимся вам, сеньора? Спасибо, нам очень приятно, что мы пришлись по душе такой гвапе[12], свои-то мало что понимают в нашем искусстве, свои никогда не ценят при жизни артистов, только чужаки отмечают в нас талант, правда? – обратился встрепанный человек к попугаю.
– Холер[13], – ответил тот, – истинная правда.
– А ты эмигрируй! – воскликнула страшная голова из папье-маше.
В зале притихли: такого рода шутки были не по душе Пуэрто-дель-Соль[14].
– Оле! – крикнул Роумэн и зааплодировал. Все засмеялись успокоенно – кто-то рискнул первым, слава богу, на мне никакой ответственности, однако от аплодисментов люди воздержались, ограничились одобрительным «оле!», к делу не пришьешь, да и потом голос в толпе еще надо доказать, а жест заметить значительно легче, – в каждом ресторане ночью появляются шпики из секретной полиции, кто знает, нет ли их и сейчас?
– Меня заставляли репетировать встречу с тобой, – сказала Криста. – Ты не представляешь себе, как это было унизительно… Они спросили, правда ли, что я люблю тебя. Я ответила, что ты просто хороший партнер в постели…
– Да?
– Ты понимаешь, отчего я именно так ответила?
– Нет.
– Потому что палачам никогда нельзя показывать, кого ты любишь. Они обязательно этим воспользуются, будут жать именно на это, выкручивать руки, сулить, доказывать, унижать… Я знаю, я испытала это на себе, потому что просила за па…
– Я знаю.
– Я понимаю, что знаешь. Но ты дослушай меня все-таки. Я не скрывала своей любви к нему. Более того, я объясняла им, за что я люблю… любила папочку… Я пыталась рассказать им, какой он умный, честный, красивый, как он добр к людям… Понимаешь? Я рассказала им такое, что они смогли использовать в тюрьме – против папы. Они пугали его, что я тоже арестована… иначе откуда бы они узнали такое о нем?