– Ты не хочешь сменить профессию? – спросил он, продолжая гладить ее тяжелые, словно бы литые волосы.

– Нет.

– Намерена продолжать возиться с цифрами?

– Да, – ответила она, оторвавшись на мгновение от его груди.

– Я против.

– Тогда поменяю. На кого?

– На врача-кардиолога.

– Хорошо.

– А я уволюсь со своей паршивой службы и сделаюсь твоим менеджером.

– Наладишь рекламу?

– Еще какую!

– Как это будет звучать?

– Пока не знаю. Это очень трудно выразить, не подумав… Данте Алигьери долго ломал голову, прежде чем сделал свою работу.

– Тебе не кажется, что он очень скучный?

– Каждый возраст рождает свое качество интереса, человечек… В литературе, бизнесе, любви, религии. В двадцать лет я не мог его читать, засыпал над страницей.

– А я просила папочку рассказывать про этого самого Данте. Он умел самые скучные вещи рассказывать невероятно интересно… Ему самому было интересно, знаешь… Он был как большой ребенок – так увлекался всем, так влюблялся бог знает в кого…

– А мама?

– О, мамочка его обожала… И потом она знала, что он великий ученый, поэтому прощала ему все… нет, я сказала неверно, она просто на все то не обращала внимания, это же не главное, это нижний этаж, а художники и поэты всегда живут в мансардах… то есть наверху… Им верх важнее, чем низ… Знаешь, как папа привил мне любовь к математике?

– Откуда же мне знать?

– Да, действительно…

– Расскажи.

– У тебя прошло сердце?

– Совершенно.

– Я тоже так думаю… Оно не молотит…

– Расскажи…

– Папа прекрасно изображал сказки… Он больше всего в литературе любил сказки… Когда он прочитал вашего писателя… Как же его… А, вспомнила, Хемингуэй… Вы странные люди, пишите «Хэмингвай», а читаете «Хемингуэй»… Вы, наверное, очень хитрые и скрытные… Как японцы… Те вообще себя закодировали в иероглифах… Так вот, когда папа прочитал «Фиесту», он сказал: «Это – сказочная книга». А он так лишь про Ибсена говорил, Чапека, Рабле и Шекспира… «Сказочные книги»… Да… Ну вот, он и начал путать меня с гусями, на которых летал Нильс, чтобы научить решать простейшие задачи… Я забыла, как он меня путал, втягивая в игру…

– Родишь ребенка – вспомнишь.

«Ох, как же она замерла, – подумал он, – бедная девочка, каждое мое слово она просчитывает сейчас, она все время хочет мне сказать что-то и не решается, а я не должен помогать ей, это как подсматривать… А показывать свое всезнание – рискованно, да и есть ли оно? Обыкновенный навык работы, профессия. Дураку ясно, что просто так ее ко мне не привезли: со мной торговали ею, с нею – мной. Чего они требовали от нее?» И вдруг он услышал в себе вопрос, которого не имел права слышать: «Ты убежден, что требовали? А если вся операция рассчитана именно таким образом?»

– Закури-ка мне еще раз, а? – попросил он.

– О чем ты сейчас подумал? Ты подумал о чем-то дурном, да?

– Да.

– Скажи мне, о чем. Ну пожалуйста, скажи мне! Я думала тоже о дурном, скажи мне, прошу тебя!

– Скажу. Только мы сейчас с тобой оденемся и поедем в город, все равно не уснем после сегодняшнего.

– Вчерашнего. Сегодня уже завтра, милый. Три часа, люди спят.

– Это в Норвегии люди спят. Или в Штатах. Колбасники в Мюнхене тоже спят. А испанцы только-только начинают гулять. Одевайся. Едем.

– Куда?

– Увидишь.


Свернув от Пуэрто-дель-Соль направо, они проехали по маленьким улочкам до Пласа Майор, бросили машину на площади, окруженной коричневыми декорациями средневековых домов, спустились на улицу (улочку – так точнее) Чучиньерос; задержавшись на миг возле скульптурного креста в языках металлического пламени, Роумэн спросил:

– Знаешь, что это?

Криста покачала головой.

– Это памятник ста пятидесяти тысячам евреев, которых здесь сожгли инквизиторы.