– А могло и к самоубийству: ведь раньше она уже пыталась вскрыть вены… Хотя Светлана мне говорила, что смерть мамы ей показалась не только неожиданной, но и подозрительной…Что она имела в виду, сказать сегодня трудно, но у меня четко осталось в памяти: Светлана с ненавистью произносила имя Фирюбина.

– Думаю, до смертельного сердечного приступа ее довели равнодушные кремлевские чинуши.

– Вы помните реакцию Кухарского на смерть его начальницы?

– Трагедия его потрясла, Фурцеву он очень любил. Искренне. Знал ее недостатки, часто с ней спорил, но дружеские отношения от этого не портились. Хотя бывало так, что, поспорив, они расходились на несколько часов «в разные углы». А на другой день, когда я звонила ему на работу, а звонила я через секретаршу, и спрашивала, можно ли соединиться с Василием Феодосьевичем, та шутливо говорила: «Сейчас нельзя. У него Екатерина Алексеевна, они мирятся».

Муж отмечал соединение в Фурцевой сильной харизмы и женского обаяния. И еще – стремление понять, познать, разобраться, дойти до сути… Она не вела себя, как Михайлов или Демичев, предыдущий и последующий министры культуры, которые сторонились тех, кто как раз и представлял культуру страны. Фурцева же вошла в эту среду сразу, и многие музыканты, писатели, художники поверили ей.

– Вы были на похоронах?

– Знаете, я не могла… А Кухарский потом мне рассказал о том, какое сильное впечатление произвело на него надгробное слово Константина Симонова. Выступали и другие, но именно Константин Михайлович наиболее глубоко и точно выразил сущность самобытной натуры Екатерины Алексеевны. Еще долго после похорон муж ходил, как потерянный…

– Дорогая Нами, мы начали с вами непростой разговор об удивительной женщине двадцатого века. Наверное, одной из немногих женщин-министров в мире. Я знаю, что вы почти половиной своей жизни так или иначе пересекались с жизнью и судьбой Екатерины Фурцевой.


Я хочу, чтобы читатель нашей книги узнал о вас.

«Мой отец покончил с собой…»

– Ну что ж. Я охотно расскажу о себе, также как я рассказала о себе когда-то давным-давно Екатерине Алексеевне при первой нашей встрече. Произошло это в 1950 году, когда я, перейдя на пятый курс Ереванской консерватории, поехала на летний отдых в сочинский санаторий «Приморье». Мне повезло, моей соседкой по комнате оказалась удивительно обаятельная, статная, подтянутая, очень приятной внешности молодая женщина – секретарь Московского городского комитета партии. Екатерина Алексеевна много плавала, гуляла, прекрасно играла в волейбол. Я узнала, что она родилась в Вышнем Волочке и очень любила спорт, особенно плавание. Советовала и мне заниматься спортом. Было приятно, что Екатерина Алексеевна расспрашивала об учебе, о родных, об Армении.

Я рассказывала новой знакомой о своем отце, который сразу после того, как в 1921 году в Грузии установилась советская власть, был выбран секретарем Телавского райкома партии. Отец жил будущим, и я была для него тем человеком, который увидит это самое будущее – светлое и прекрасное. Помню, что в доме находилось множество фотографий: строящихся в Телави моста, стадиона, больницы, гостиницы. Екатерина Алексеевна поинтересовалась, почему у меня такое необычное имя, и я рассказала ей, что имя мне придумал отец.

Сначала он хотел назвать меня в честь своей матери, моей телавской бабушки Гаянэ, но потом справедливо решил, что у человека нового времени и имя должно быть новым. Он учился тогда в институте НАМИ (Научный автомобильный и автомоторный институт), этой аббревиатуре я и обязана своим именем. А поскольку НАМИ напоминает грузинское слово «роса», я всем объясняю, что мое имя – роса. Нельзя же говорить, что мое имя – научный автомоторный институт…