Игра и правда в жизни подлинного артиста – и на театральных подмостках, и на экране, и на шахматной сцене – перемешаны в одном, адской крепости, составе. Игра и правда не могут не быть перемешаны в настоящем искусстве. Но нельзя – смертель но опасно – спутать игру и жизнь, отождествить их – это кончается печально, как окон чилась жизнь набоковского Лужина: «и в тот миг, что Лужин разжал руки, в тот миг, что хлынул в рот стремительный ледяной воздух, он увидел, какая именно вечность угодли во и неумолимо раскинулась перед ним».
Разбив стулом оконное стекло, гениальный шахматист бросился в черную звездооб разную дыру. Как пишет Набоков: выпал из игры, для него это был единственный выход.
Выпадают из игры – не в романах, в жизни – по-разному. Сходят с ума во время партии. Лают по утрам, едва проснувшись, на висящий на стене фотопортрет соперни ка в предстоящем матче за мировую корону. Запивают по-черному, колются, ширяются. Уходят в политику. Стареют…
Запасных выходов много. А игра – одна. Как и жизнь. И если их перепутаешь, отождествишь, тогда вместо вечности как победы над смертью тебя ждет неумолимая вечность-пустота, что встретила в последнем полете Лужина.
Не в старости дело
Никто не знает, пускаясь на дебют, как придется расплачиваться за все эти игры в бисер, за шалости детского возбужденного ума, за насилие над мозгом, своим и парт нера, над душой.
Не знал этого, естественно, и девятилетний Боря Спасский, когда летом сорок ше стого года приехал на Крестовский остров Ленинграда, в шахматный павильон ЦПКиО и часами, не отрываясь, следил за партиями отощавших после блокады любителей.
В пять лет, в эвакуации, в детском доме чуть не выпал – не из игры, из жизни. Умирал от голода, дистрофии последней стадии. Потом, уже став чемпионом мира, обнаружит, что начинает – вдруг, неожиданно – в ответственных партиях выпадать из игры: фигуры на доске покрываются туманом, голова отказывается считать.
«Собачья старость, – будет ругать его Фатер, как звал Боря своего тренера грос смейстера Игоря Захаровича Бондаревского, – возьми себя в руки, не шляйся по ночам, больше работай».
Старость – в тридцать три года?! Нет, Фатер, не в старости дело: психическая энер гия утекает из сосуда, обожженного войной, через дырочки, пробитые голодом, холо дом, лишениями – демографы и психологи называют это когортной болезнью поколения (когорты), появившегося на свет в промежутке между 1930 и 1944 годами.
Война с врагом. Война с народом. Он родился в самый пик большого террора – в 1937‑м. До поры был таким же слепым кутенком, как и все мы, когорта, зараженная немочью страха, лжи и бессилия.
Когда могильную плиту чуть сдвинули с нашей общей ямы, от когортных болез ней каждый избавлялся на свой салтык. В одиночку. Это заболевают когортой, а исце ляются поодиночке, коллективного прозрения не бывает, только индивидуальное.
Из всех нас, своих студенческих друзей, из советских спортсменов большого ка либра он первым начал бодаться с дубом.
Колокольчик, дар Валдая, дар Божий, может греметь, как ботало на коровьей шее. Сам от горшка два вершка, только записался в шахматную секцию Ленинградского двор ца пионеров, а уже, прибив какого-нибудь шкета стар ше себя на три-четыре года, такой звон поднимает – со святыми упокой: «Пижон! Сапог! Играть не умеешь…» А прибьют его – сразу в рев. Едва слезы высохнут, снова звонит: «Салаги! Шмокодявки! Играть не умеете…»
Поколачивали звонаря, щелбанов давали, за нос таскали – не унимался. Окрести ли Борю «малой сволочью», о чем он в разные годы своей жизни вспоминал почему-то с превеликим удовольствием.