– Здравствуйте, Руся, – озадаченно приветствовал её старший опер. – Так вы здесь работаете?
– А вы и не знали! – ядовито выговорила Руся.
– Я не к вам, – успокоил её Мыльный. – Секретарь на месте?
– Послушайте! – сказала она. – Мы развелись с Лаврентием шесть лет назад. Какого чёрта…
– Я совсем по другому делу.
– По какому?
– Рукописи принёс, – и соврал, и не соврал старший оперуполномоченный. То, что лежало в его папке, действительно было сплошь написано от руки.
Соблазн расспросить Русю о Николае Пешко возник у Мыльного лишь на секунду. Слишком уж свежа была память о предыдущем их разговоре. Тогда её пришлось отпаивать корвалолом.
Руся же, уяснив, что сотрудник органов сам грешен в смысле изящной словесности и прибыл вовсе не по её душу, стала вдруг надменна и пропустила пришельца к начальству не сразу, а выспросив сперва в приоткрытую дверь, свободно ли оно.
Будь на месте Алексея Михайловича кто-нибудь помоложе и понаивней, он бы немедля заподозрил в секретаре местного отделения Союза писателей искомого серийного убийцу. Был Исай Исаич старообразен, костляв, в движениях порывист, а взгляд имел безумный. Впрочем, причиной тому, возможно, являлись очки с сильными линзами. Над голым, рельефно отблескивающим черепом вился прозрачный дымок волос.
– Пешко? – грозно переспросил секретарь. – Графома-ан…
И разразился сатанинским смехом. Глаза его при этом стали мёртвые.
Определённо, о случившемся он ничего ещё не знал. Пришлось информировать. Услышав о трагической смерти поэта, секретарь оцепенел на миг, затем сунулся в правую тумбу стола и сноровисто извлёк из ящика початую бутылку.
– Помянуть, – глухо сказал он.
– Я на службе, – напомнил опер.
– Помянуть!!! – яростно вскричал секретарь.
Помянули.
– Ну так что он? – душевно спросил опер.
– Знаешь, – сдавленно признался секретарь и замотал нагим, слегка опушённым черепом. – Бывают святые люди, но этот… Всю жизнь! Понимаешь? Всю жизнь отдать поэзии… Дара Божьего… Хочешь перекрещусь? – Снял очки, перекрестился, снова надел. – Дара Божьего – ни на грош. Но – предан! Предан был литературе до самозабвенья. Это подвиг!
– Жёлчный был человек?
– Кто?
– Пешко.
Безумные глаза маньяка, увеличенные линзами, уставились на опера.
– Да никогда! – возмущённо произнёс их обладатель. – Благоговейный был человек! Поэму Пушкина «Цыганы» от руки переписал…
– Зачем?
– А вот чтобы проникнуться. Секреты мастерства постичь. Смирение-то, смирение какое! Сам подумай: буковку за буковкой, от руки. На это, знаешь, не каждый ещё способен…
– Убийца у него на груди вырезал слово «жёлчь».
– Клевета!
– Тогда почему?
– Что почему?
– Почему вырезал?
– Н-ну… – замялся секретарь. – Давай помянем. Царство ему Небесное.
Налил по второй, посопел.
– Нет, ну были, конечно, недостатки, были… – нехотя признал он. – А у кого их нет?.. – Доверительно подался к собеседнику, жутко расширив зрачки. – Между нами говоря, – многозначительно молвил он, – тот ещё был жук. С тобой пьёт и на тебя же в управление культуры стучит. А? Вот так вот… А ты: жёлчный! Лучше б он жёлчный был! Тихушник… Ну, давай. За упокой, как говорится, души… Земля пухом…
Благоговейный человек и в то же время стукач? Интересное сочетание. Хотя почему бы и нет? Вполне возможно, что покойный Николай Пешко стучал с тем же благоговением, с каким переписывал от руки поэму Пушкина «Цыганы».
Выпили. Вернее, выпил один только старший оперуполномоченный, а секретарь поперхнулся и выпучил глаза. Видя такое дело, опер оглянулся на дверь кабинета. На пороге мялся некто замурзанный с круглой бородкой.
– Жив… – не веря произнёс секретарь.