Он морщится от моего продолжительного молчания.

– Теперь я понимаю: ты тогда не чувствовала того же.

Я улыбаюсь, и он опять смеется, легко и непринужденно.

– Нет, не могу сказать, что ты мне не нравился, – говорю, – просто я знала, что скоро уеду, и никогда не воспринимала наши отношения как нечто долгосрочное.

– Ясно. Может, именно это и делало тебя такой притягательной для двадцатидвухлетнего парня… Ты была неуловимой. Недостижимой.

Смеюсь.

– Если не ошибаюсь, ты несколько раз все же достигал меня.

Шутка не очень забавная, но он смеется до слез. Помню, как с ним я всегда чувствовала себя особенной. Или, вероятно, противоположностью особенной: просто нормальной.

– Ну, а ты с кем-нибудь встречаешься? – спрашиваю, хотя мне совершенно безразлично, встречается он или нет.

– Ничего серьезного, – отвечает Люк, и я понимаю, что смогу заполучить его, если захочу. И очень может быть, что захочу. Он как приятный ополаскиватель для полости рта после общения со Стивеном.

Мы ведем приятную беседу, вспоминая учебу в колледже. Когда приступаем к еде, Люк спрашивает, как поживает Мег.

– Она умерла, – отвечаю я и только после этого соображаю, что такое следовало бы сообщать чуть помягче.

Его вилка со звоном падает на тарелку.

– Что?!

– Мег умерла. В феврале.

– Но… как?

– Покончила с собой.

Он бледнеет, и я медленно откладываю вилку: ведь если продолжу есть, то буду выглядеть черствой. Мною владеет неподдельная скорбь, но я приглушила ее особым способом, который непонятен другим. Скорбь во мне, но она не мешает мне функционировать.

– Господи, – шепчет Люк. – Ты поддерживала с ней связь?

– Да. Она была моей близкой подругой.

– Джейн, я так сожалею…

Он единственный, кому я рассказала. Всем остальным было бы плевать. Но он знал Мег и знал, что она значит для меня.

– Наглоталась таблеток, – говорю, хотя он и не спрашивает.

– Прости. Тебе, должно быть… – Люк не представляет, как закончить предложение, и я тоже не могу его закончить. Я не знаю, что мне может быть. Больно, да. Одиноко. Но еще я злюсь. И рвусь отомстить. И мне всегда холодно. Моя жизнь пойдет своим чередом, тут нет никаких сомнений. Я справлюсь. Все изменилось.

– Вот так я оказалась здесь, – говорю я, и это маленькая часть правды. – Просто… мне нужны были перемены. Когда я увидела, что в Миннеаполисе есть шанс, я восприняла это как знак.

– Сожалею, что ты потеряла ее.

Потеряла? А разве я ее потеряла? Скорее, она сама взяла да исчезла. Я точно знаю, где она. Не здесь. Именно к этому она и стремилась. Должна ли я грустить из-за того, что она исполнила свое желание?

Беру вилку и ем французский тост, пока тот не остыл. Запоздало понимаю, что должна была бы расплакаться или как-то еще выразить свою скорбь, но сейчас ничего не поделаешь, да и Люк, кажется, испытывает облегчение.

– Она была так добра, – говорит он после минуты молчания. – Надо бы послать цветы на ее могилу.

Для меня все это бессмысленно. Мег не почувствует разницы. Но я говорю ему название кладбища, потому что знаю: такие мысли, как у меня, надо держать при себе. У людей вообще много ритуалов, которые мне непонятны.

Моя бабушка умерла, когда мне было двадцать, и я ухитрилась не заявить матери, что деньги, которые пошли на похороны, стоило бы потратить на что-нибудь более полезное, чем закапывание трупа в землю. На продукты, ремонт машины, залог для моего никчемного братца… Черт, она могла бы вложить хоть один жалкий доллар в мое образование, чем выбрасывать деньги на эту старую каргу.

Хотя я и ухитрилась не заявить все это матери, все же изложила свое пренебрежение к похоронам сотруднику похоронного бюро. Сказала ему, что нам следовало бы кремировать тело и закончить на этом. Его маска вежливого участия на мгновение исчезла, и под ней обнаружились надменность и отвращение. Однако не я обманывала на тысячи долларов охваченных скорбью идиотов. Естественно, я его дразнила. Ведь чек был выписан, а бабушка – оплакана и похоронена. Ничего же уже не вернешь.