– Только цветочный горшок, – сознаюсь я.
– Познакомился с другими детьми, солдат? – Франциско сидит рядом с ней, вытянув к огню длинные ноги.
– Да.
Мне не хочется рассказывать, что мы с Алисой Джонс заключили договор об уроках чтения. Гости начинают вставать с диванов и кресел, а я, сторонясь шуршащего черного шелка, втискиваюсь между белыми кружевами и Любимой. Их голоса звенят надо мной, я же сижу, тупо уставившись на ряды серебряных столовых приборов. Впервые в жизни я сажусь за стол со взрослыми.
– Ты мыл лицо и руки, солдат? – шепчет Франциско, пока хозяин дома Дэвид Эрскин, жилистый краснолицый человек с белыми усами, произносит молитву.
– Да, – шепчу я в ответ.
– …per Jesum Christum Dominum nostrum. Amen[7].
Я смотрю на свернувшуюся черную шелковую змею – у нее неподвижные руки и застывший взгляд. Она – или привидение, или мытарь. Теперь она гипнотизирует моего дядю, Джеймса Барри.
Старый художник прошаркал по комнате в середине молитвы и встал за своим стулом в конце стола, вытирая лоб и толстые губы носовым платком, вымазанным в краске. Он ест свой суп, не поднимая глаз, с ужасным втягивающим звуком. Никто не делает ему замечаний – меня бы Любимая непременно отругала за такие манеры. Я очень мало понимаю из их разговора. Они болтают, смеются, сплетничают, спорят, перечат друг другу. Иногда кто-то один подолгу удерживает всеобщее внимание – пока его не перебьют. Иногда кто-нибудь – чаще кто-то из мужчин – рассказывает анекдот, и весь стол разражается хохотом. Потом они разбиваются по парам, и каждый беседует с соседом по столу. Дэвид Эр-скин стучит по бокалу, который звенит, словно крошечный колокольчик, и говорит короткий тост – и все они встают, роняя салфетки и цепляя стульями за ковер. Франциско наливает мне глоток вина, и я смотрю, как оно сверкает, словно свежая кровь, и не решаюсь выпить.
Снаружи дождь атакует террасу и переливается за края желоба, создавая бурлящий водопад перед окнами, стекая небольшой речкой с замшелых ступенек. Вскоре херувимы, оседлавшие дельфина, уже мочат ноги в воде. Во время перемены блюд я соскальзываю со стула и утыкаюсь носом в оконное стекло. Мир поглощен неестественно ранним сумраком. На столе и по всей комнате зажгли свечи. Теперь люди в столовой говорят о политике, о войне и мире, о необходимости того и другого. Барри рассказывает о поездке в Альпы и одновременно жует баранью отбивную, выставляя для всеобщего обозрения полупережеванное мясо у себя во рту. Он говорит, не заботясь о том, слушают его или нет. Потом Дэвид Эрскин сообщает, сколько он заплатил за огромное полотно, написанное маслом и изображающее перевал Сен-Готард, а Барри отвечает ему, что в Англии не осталось пристойных пейзажистов, так что его наверняка обдурили. Я слушаю дождь, прижимаясь губами к опасному хрустальному краю бокала. А черная шелковая змея не отводит взгляда от белой кружевной башни, заставляя ее то улыбаться, то кивать, то бросать беспокойные взгляды в сторону моей матери. Наша хозяйка нервничает. Но мне не привыкать. Так всегда бывает в мире мужчин и женщин: они вечно требуют чего-то друг от друга, но делают это втихомолку, ничего не говоря честно и вслух.
Мне надоели их многозначительные взгляды и оживленная болтовня, и я начинаю думать об Алисе Джонс. Я пытаюсь вспомнить, как меня учили читать. Оказалось, я отчетливо помню момент, когда внезапно отпала необходимость водить пальцем по строке «Тысячи и одной ночи» и обнаружилось, что слова легко и точно следуют одно за другим, выстраиваясь во фразы. Но это случилось после нескольких лет попыток. Сначала был алфавит. А – амбар, Б – белка. В – волк, он съел белку. Г – гроза, она прогнала волка. Д – драгоценности, их Любимая носит на груди. У черной шелковой змеи – большая зеленая брошь прямо под левой ключицей. Ага, она опять смотрит на меня. Но я, осмелев, не отвожу глаз, – если глядеть через алое свечение моего хрустального вина, ее лицо кажется объятым пламенем. Она улыбается мне едва заметно и приподнимает свой бокал – чуть-чуть, словно в легчайшем тосте. Сухая, скупая улыбка разрушает ее неподвижность. И она подмигивает мне.