, – говорит. – Сказала, что в среду.

– Я раньше выехал. Не так громко. Разбудишь всех.

– А сколько времени? Они домой поздно будут, мама говорила. Они поехали на прием в Норуок, в Коннектикут, – говорит такая Фиби. – Угадай, что я сегодня днем делала? Какое кино видала? Угадай!

– Не знаю… Слушай. Они не сказали, когда…

– «Врача», – Фиби такая говорит. – Это специальное кино показывали в Фонде Листера. Только один день показывали, и это сегодня. Про этого доктора в Кентукки и все такое – он еще затыкает одеялом лицо этой девочке, которая калека и не может ходить. А потом его в тюрьму сажают и все такое. Отличное кино просто.

– Послушай секундочку. Они не сказали, когда…

– Он ее жалеет, доктор этот. Потому и лицо ей затыкает и все такое, чтоб она задохнулась. А его потом сажают в тюрьму на пожизненное заключение, но эта девочка, которой он лицо заткнул, приходит его навестить все время и говорит ему спасибо за то, что он сделал. Он из милосердия убийца. Только он знает, что должен в тюрьму сесть, потому что врач не должен у Бога ничего отнимать. Нас мама одной девочки у нас в классе водила. Элис Холмборг. Она моя лучшая подружка. Она одна во всем…

– Погоди минутку, а? – говорю. – Я тебе вопрос задал. Они сказали, когда вернутся, или не сказали?

– Нет, но поздно. Папа взял машину и все такое, чтобы с поездами не связываться. У нас там сейчас радио есть! Только мама говорит, его нельзя играть, когда машина едет.

Меня отпустило – ну вроде. В смысле, я наконец бросил дергаться насчет того, поймают они меня дома или нет. Прикинул – да ну его к черту. Поймают так поймают.

Вы бы видели эту Фиби. В такой пижаме синей, с красными слонятами на воротничке. Слоны для нее – это вообще полный капец.

– Значит, хорошая картина была, а? – говорю.

– Шикарная просто, только Элис простыла, и мама у нее все время спрашивала, не гриппует ли она. Прямо посреди кино. Только там что-нибудь важное случится, ее мама перегибается через меня и спрашивает Элис, не гриппует ли она. На нервы действовало.

Потом я сказал ей про пластинку.

– Слушай, я тебе пластинку купил, – говорю. – Только по дороге домой она сломалась. – И я вытащил из кармана обломки и ей показал. – Я надрался, – говорю.

– Дай кусочки, – говорит Фиби. – Я их себе оставлю. – И взяла их у меня прямо из руки и в ящик тумбочки своей положила. Я чуть не сдох.

– Д. Б. на Рождество приезжает? – спрашиваю.

– Мама говорит, может, да, а может, нет. Как получится. Может, ему придется остаться в Голливуде и писать картину про Аннаполис[41].

– Аннаполис, ёксель-моксель!

– Там про любовь и все такое. Угадай, кто там будет играть? Какая кинозвезда? Угадай!

– Мне это неинтересно. Аннаполис, ёксель-моксель. Да что Д. Б. знает про Аннаполис, ёксель-моксель? Как это связано вообще с его рассказами? – говорю. Ух, с ума съехать можно от такой херни. Голливуд, нафиг. – Что ты сделала с рукой? – спрашиваю. Я заметил, у нее локоть здоровенным шматом пластыря заклеен. А заметил почему – пижама-то у нее без рукавов.

– Да этот мальчишка, Кёртис Уайнтрауб, который у нас в классе, толкнул, когда я по лестнице в парк спускалась, – говорит. – Хочешь поглядеть? – И она принялась сдирать эту долбанутую липучку с руки.

– Оставь ее в покое. А почему он тебя с лестницы столкнул?

– Не знаю. Наверно, он меня терпеть не может, – Фиби такая говорит. – Мы с этой другой девочкой, Селмой Эттенбери, ему ветровку чернилами и всяким разным облили.

– Это некрасиво. Ты что, дитя малое, ёксель-моксель?

– Нет, но я только в парк пойду, он везде за мной ходит. Всегда ходит за мной. Он мне на нервы действует.