– Я решила, что лучше объясниться при встрече.

Умберто лихорадочно раздумывает, что можно и чего нельзя сделать в Ливорно для незаконнорожденного сына.

– А сколько… – Он торопливо загибает пальцы, будто подсчитывая.

– Три месяца.

– Назовем его Джованни.

– Почему Джованни? – спрашивает Лаура.

– Так звали моего отца, его деда.

– А если родится девочка?

– Лаура! – отвечает он, однако по его тону не разобрать, что это – предлагаемое имя или реакция на невероятное предположение любовницы о том, что Умберто способен произвести на свет дитя женского пола. – Как ты себя чувствуешь, малышка?

– По утрам мне нездоровится, а днем я страшно голодна. Не понимаю, зачем мы катаемся вокруг озера, погода ужасная. Я бы съела пирожное. Здесь делают очень вкусные пирожные, мать о них рассказывала. Миндальные.

– Знаешь, у меня никогда не было детей, – говорит Умберто. – И я… как это сказать… rassegnato. Смирился.

Он пытается ее обнять. Она вырывается.

– Ты – мать моего ребенка! – Он удивлен. – Почти что жена. Если бы я мог, я бы на тебе женился.

Благородный ответ не удовлетворяет, а разъяряет Лауру. Ей кажется, что своими словами Умберто преобразует ее, превращает в свою жену – в ту, что живет в Ливорно, в ту, которую он всегда хотел назвать матерью своего ребенка. Она, Лаура, становится матерью ребенка главы семьи. Это превращение странным образом преображает и жену в Ливорно; теперь Эсфирь олицетворяет соблазн, свободу и неумолимость. Два месяца мысль о ребенке радовала Лауру. Она не представляла себе, что ребенка придется родить для отца, независимо от ее воли… Лаура всхлипывает.

Она позволяет себя утешить. Умберто – причина ее расстройства, однако он же облегчает ее страдания. Нет, не тем, что устраняет причину – сам факт своего отцовства, – а своим присутствием, своим телом, так, что осознание Лаурой своей горькой участи постепенно растворяется, как растворяются в сумраке очертания ворот или слова, написанные на бумаге. В объятиях Умберто все ее тревоги и заботы отходят на задний план; ее имя, произносимое с младенческой интонацией, всплывает откуда-то изнутри, просачивается из-под кожи – из-под ее детской, чувствительной кожи.

С изумленным любопытством ребенка она нежно гладит огромную тяжелую голову с седой гривой волос.


Еще в детстве Лаура поняла – из собственного опыта и из некоторых замечаний матери, – что женское тело полно тайн, восхитительных и постыдных. С возрастом она убедила себя, что чрезвычайно чувствительна ко всему, что с этим связано. К примеру, внезапный испуг вызывал у нее месячные, лифчики натирали ей соски, а матка конвульсивно сжималась от ласкового прикосновения к определенному месту на плече. Подобная чувствительность Лауру смущала, раздражала и, как ни странно, радовала, давая надежду на то, что в один прекрасный день появится мужчина, которому можно будет поверить эти тайны.

* * *

Ужин подают в номер. Лаура все еще всхлипывает, а Умберто старается развлечь ее рассказами о жизни в Ливорно. После ужина он снимает сюртук, развязывает галстук, отстегивает воротничок рубашки и говорит:

– Иди ко мне, моя зеленоглазая малышка.

Лаура корчит недовольную гримаску.

– Давай просто полежим рядышком, обнимемся, как дети, – уговаривает ее Умберто.

Она ни минуты не сомневалась, что хочет родить ребенка. Дитя будет принадлежать ей и только ей. Скандала Лаура не страшится – имея в своем расположении значительные средства, жить она может где угодно. Глупо соблюдать приличия. Она готова еще раз бросить вызов обществу, как в семнадцать лет, когда вышла замуж, несмотря на возражения родных, а потом, два года спустя, во всеуслышание велела мужу навсегда оставить ее в покое.