)

Человек в серых очках (повернувшись к зрительному залу). Я чернь не презираю; я вообще народ не презираю. Прежде чем презирать других, надо бы начать с самого себя… что со мной случается лишь урывками… когда мне есть нечего. Презирать народ?! С какой стати? Народ – то же, что земля. Хочу, пашу ее… и она меня кормит; хочу, оставляю ее под паром. Она меня носит – а я ее попираю. Правда, иногда она вдруг возьмет да встряхнется, как мокрый пудель, и повалит всё, что мы на ней настроили, – все наши карточные домики. Да ведь это, в сущности, редко случается – эти землетрясения-то. С другой стороны, я очень хорошо знаю, что, в конце концов, она меня поглотит… И народ меня поглотит тоже. Этому помочь нельзя. А презирать народ? Презирать можно только то, что при других условиях следует уважать. А тут ни тому, ни другому чувству места нет. Тут надо пользоваться умеючи. Всем уметь пользоваться – вот что надо.

Генерал. Да о чем вы тут толкуете? О журналах все? О щелкоперах?

Позвольте, я вам расскажу, какой у меня был анекдот с щелкопером – чудо! Говорят мне: написал на вас газетный писака пасквиль. Ну, я, разумеется, тотчас его под цугундер. Привели голубчика… "Как же это ты так, говорю, друг мой, писака, пасквили пишешь? Аль патриотизм одолел?" "Одолел", – говорит. "Ну, а деньги, говорю, писака, любишь"? "Люблю", – говорит. Тут я ему, милостивые государи мои, дал набалдашник моей палки понюхать. "А это ты любишь, ангел мой?" "Нет, – говорит, – этого не люблю". "Да ты, я говорю, понюхай, как следует, руки-то у меня чистые". "Не люблю", – говорит, и полно. "А я, говорю, душа моя, очень это люблю, только не для себя. Понимаешь ты сию аллегорию, сокровище ты мое?" "Понимаю", – говорит. "Так смотри же, вперед будь паинька, а теперь вот тебе целковый-рупь, ступай и благословляй меня денно и нощно". И ушел писака.

Тургенев (иронично). Двое друзей сидят за столом и пьют чай. Внезапный шум поднялся на улице. Слышны жалобные стоны, ярые ругательства, взрывы злорадного смеха.

– Кого-то бьют, – заметил один из друзей, выглянув из окна.

– Преступника? Убийцу? – спросил другой. – Слушай, кто бы он ни был, нельзя допустить бессудную расправу. Пойдем, заступимся за него.

– Да это бьют не убийцу.

– Не убийцу? Так вора? Всё равно, пойдем, отнимем его у толпы.

– И не вора.

– Не вора? Так кассира, железнодорожника, военного поставщика, российского мецената, адвоката, благонамеренного редактора, общественного жертвователя? Все-таки пойдем, поможем ему!

– Нет… это бьют корреспондента.

– Корреспондента? Ну, знаешь что: допьем сперва стакан чаю. [8]

Генерал (восклицает.) Сильная власть и обхождение! Сильная власть в особенности! А сие по-русски можно перевести тако: вежливо, но в зубы! (Гордой походкой удаляется за правую кулису.)


Потугин (в шляпе, с газетой в руке) возвращается в «своё» окно фрагмента вагона.


Потугин. Только предуведомляю вас: если вы хотите со мной разговор вести, не прогневайтесь – я нахожусь теперь в самом мизантропическом настроении и все предметы представляются мне в преувеличенно скверном виде.

Литвинов. Это ничего, Созонт Иваныч, это даже очень кстати… Но отчего на вас нашел такой стих?

Потугин. По-настоящему, мне бы не следовало злиться. Я вот сейчас вычитал в газете (махнул рукой с газетой) проект о судебных преобразованиях в России и с истинным удовольствием вижу, что и у нас хватились, наконец, ума-разума и не намерены более, под предлогом самостоятельности там, народности или оригинальности, к чистой и ясной европейской логике прицеплять доморощенный хвостик, а, напротив, берут хорошее чужое целиком.