И понимала, что сушить не надо.
Но за её спиной была блокада,
И бабушка сушила сухари.
И над собой посмеивалась часто:
Ведь нет войны, какое это счастье,
И хлебный рядом, прямо за углом…
Но по ночам одно ей только снилось —
Как солнце над её землёй затмилось,
И горе, не стучась, ворвалось в дом.
Блокадный ветер надрывался жутко,
И остывала в памяти «буржуйка»…
И бабушка рассказывала мне,
Как обжигала радостью Победа.
Воякой в шутку называла деда,
Который был сапёром на войне.
А дед сердился: «Сушит сухари!
И складывает в наволочку белую.
Когда ж тебя сознательной я сделаю?»
А бабушка сушила сухари.
Она ушла морозною зимой.
Блокадный ветер долетел сквозь годы.
Зашлась голодным плачем непогода
Над белой и промёрзшею землей.
«Под девяносто, что ни говори.
И столько пережить, и столько вынести…»
Не поднялась рука из дома вынести
Тяжёлые ржаные сухари.

Точу ножи!

Страшноватый, кривоватый, он ходил: «Точу ножи!»
Голос тихий, как из ваты, как из каменной души.
Мы дразнили инвалида, рожи корчили вдали,
И швырял он, злясь для вида, мёрзлые комки земли.
Шляпу надевал из фетра, улыбался криво нам,
Молча раздавал конфеты осторожным пацанам.
А под вечер, водки выпив, не сдержав тяжёлый вздох,
Он кричал болотной выпью: «Швайне, ахтунг, хенде хох!»
Бормотал, дурной и жалкий, про войну, про спецотдел,
Как боялся, как сражался, как десятку отсидел.
С воем задирал штанину, и совал протез в глаза,
И стекала по щетине бесполезная слеза.
…Утро стыло в переулке, и не видело ни зги.
За окном, в пространстве гулком, слышались его шаги.
Между нами тьма такая… Через время, через жизнь
Слышу голос полицая: «Подходи, точу ножи!»

«Моя родня лежит во рву…»

Моя родня лежит во рву
Под городом Лубны.
Бывает, я во сне реву —
Последыш той войны.
Там по ночам горит земля,
Не забывая зла.
Моя еврейская семья
Бурьяном проросла.
Под ними горя три версты,
Над ними свет ничей…
И не приносят им цветы
Потомки палачей.

Радистка Шура

У моей соседки тёти Шуры
На мешок похожая фигура,
Три козы и зуба вроде три,
Пять сынов раскиданы по свету,
Но от них вестей давненько нету,
Как ты на дорогу ни смотри.
А на праздник Шура надевает
Две медали, и бредёт по краю
Старого безлюдного села.
Солнышко гуляет ярким диском…
На войне она была радисткой,
Но уже не помнит, кем была.
Пусть на Шуре кофта наизнанку,
Но зато она поёт «Смуглянку»,
В ноты попадая через раз.
Говорит мне: «Выпьем самогонки!»
Старый голос – непривычно звонкий
И в слезах морщины возле глаз.

Коврик с лебедями

Вот коврик: лебедь на пруду,
Русалка на ветвях нагая,
И я там с бабушкой иду,
Тащить корзину помогая.
Меня пугает Черномор,
И рота витязей могучих,
Когда они тяжёлой тучей
Встают из вод, стекают с гор.
Дымит фашистский танк вдали,
Копьём уже пробит навылет.
Бегут бояре столбовые
Со вздыбленной моей земли.
Но сквозь разрывы, сквозь беду
Я вижу: кот идёт упрямо,
И пирожками кормит мама
Его, и птицу на пруду.
И сказки он кричит навзрыд,
И песни он поёт, каналья,
И цепь его гремит кандально,
И дерево его горит!

И всё же…

Порой снаряд ложится близко.
Мне много лет. Я в группе риска.
Однако ж это не война,
Не кровь и ярость рукопашной,
Не смертный чад над бывшей пашней,
Не перед мёртвыми вина.
Я помню дело у Амура,
Где штык был друг, а пуля – дура.
Мы дрались, как в последний раз.
И в этой маленькой войнушке
Не выжил бы ни злой, ни ушлый,
Ни тот, кто прятался за нас.
И всё ж, друзья мои, и всё же,
Все наши битвы подытожив,
Всю боль, живущую в стране,
Представим в этот День Победы
То, что прошли отцы и деды
На главной, страшной той войне.

Послевоенное

Это детское счастье озноба и жара —
Ноги ватные – вовсе не выйдешь.
А в гранёном стакане остатки отвара,