– Да. Почему ты спрашиваешь?
Он поднял чашку, набрал в рот чая и немного подержал его там перед тем, как сделать глоток. Я видела, как задвигались мышцы у него на горле.
– Пока я делал чай, на кухню зашла Брианна, – сказал он. – Она взяла таз и кусок мыла, потом набрала черпаком горячей воды из чайника и вылила на руки – сначала на одну, потом на вторую. – Он остановился на мгновение. – Я снял кипящую воду с огня за пару секунд до этого.
Глоток чая пошел не в то горло, и я закашлялась.
– Она обожглась? – спросила я, откашлявшись.
– Да, – мрачно ответил он. – Она жестко отскребла все от локтей до кончиков пальцев, и я видел волдырь в том месте, куда упала вода. – Он замолчал, и я встретила его взгляд поверх своей чашки, голубые глаза потемнели от тревоги.
Я глотнула еще своего чая без меда. Комната была прохладной в этот рассветный час, и от моего дыхания в воздух поднимались облачка пара.
– Дочь Патрика умерла у Марсали на руках, – тихо сказала я. – Брианна держала вторую девочку. Она знает, что болезнь заразная.
И, зная это, она не могла позволить себе коснуться собственного ребенка, прежде чем сделает все возможное, чтобы смыть свой страх.
Джейми беспокойно подвинулся на стуле.
– Ай, – начал он, – и все же…
– Это… по-другому, – сказала я и положила руку на его запястье, чтобы успокоить и успокоиться самой.
Прозрачная утренняя прохлада окутывала тело и разум, размыкая мягкие объятия ночных грез. Трава и деревья были по-прежнему укрыты холодным рассветным сиянием, загадочные, окутанные голубыми тенями, и Джейми, стоящий в неверном утреннем свете, казался почти столпом мира.
– По-другому, – повторила я. – Для нее по-другому.
Я вдохнула сладкий утренний воздух, пахнущий мокрой травой и свежестью.
– Я родилась в конце войны – Великой Войны, как они ее назовут, потому что мир еще не видел такого. Я тебе рассказывала о ней[31]. – Я говорила с вопросительной интонацией, и он кивнул, внимательно слушая и не отводя от меня глаз.
– Через год после моего рождения началась эпидемия «испанки»[32]. По всему миру. Люди умирали сотнями и тысячами, за неделю могли исчезнуть целые деревни. А потом пришла вторая война, моя война.
Я говорила, почти не думая, и, услышав слова собственной речи, вдруг иронично изогнула губы. Джейми увидел это, и легкая улыбка коснулась его собственных губ. Он знал, чему я улыбаюсь: странной гордости, которая приходит, если человеку случилось пережить ужасный конфликт. Он награждает выживших причудливым чувством обладания. Он развернул запястье и обхватил пальцами мою ладонь.
– А она никогда не видела ни чумы, ни войны, – сказал он, начиная понимать. – Никогда? – В его голосе звучало что-то странное. Озадаченность мужчины, рожденного воином, обученного драться с пеленок, взращенного на идее о том, что он обязан – и будет – защищать себя и свою семью огнем и мечом. Это была хорошая озадаченность.
– Только на картинках. В кино, например. На телевидении. – Одного он никогда не поймет. И я не смогу объяснить. Не смогу объяснить, что это были за картинки, на чем они фокусировались: бомбы, самолеты, подлодки, душераздирающая потребность намеренно проливать кровь, благородство в смерти.
Он знал, что такое настоящее поле битвы и что происходит, когда битва заканчивается.
– Мужчины, которые воевали в тех войнах, и женщины тоже – большинство из них – умерли не от чьей-то руки. Они умерли вот так. – Я приподняла свою чашку в сторону открытого окна, в сторону мирных гор и отдаленной лощины, где, скрытая среди деревьев, стояла хижина Патрика Макнилла. – Они умирали от болезней и одиночества, потому что не было никакой возможности им помочь.