Отец Энтон резко вскочил на ноги, словно старинная заводная игрушка; его табак рассыпался по ковру. Он смотрел на магнитофон, как будто это был сам дьявол. От напряженного дыхания грудная клетка его высоко поднималась, говорить он смог с трудом.
– Тот день был безгрешным! – выдохнул он. – Сама невинность! Как ты смел! Как ты смел предположить, что там было что-то еще! Ты! Демон! Cochon! Vos mains sont sales avec le sang des innocents![24]
Я протянул руку и схватил священника за рукав. Он пытался от меня отмахнуться, но я сжал его еще крепче и сказал:
– Отец, это только трюк. Ради бога.
Отец Энтон посмотрел на меня блеклыми глазами.
– Трюк? Я не понимаю.
– Отец, должно быть так. Это всего лишь запись. Это просто какой-то трюк.
Старик нервно опустил глаза на магнитофон, который все еще мерно наматывал пленку.
– Это не может быть трюком, – сказал он сиплым голосом. – Как магнитофон может сам по себе грубить? Это невозможно.
– Вы сами это слышали, – сказал я. – Должно быть, это так.
Я был так же ошарашен, как и он, но не хотел этого показывать. Я почувствовал, что в тот момент я начал признавать всю эту сверхъестественность, что в тот момент я начал верить в то, что это происходило на самом деле, что я запутывался в чем-то странном и не поддающемся контролю. Это было так, словно ты стоишь на пороге зеркальной комнаты и борешься с соблазном войти внутрь и узнать, что это за искривленные фигуры там, в темноте.
Я нажал кнопку «стоп». Темная комната наполнилась тишиной.
– Сядьте, отец Энтон, – попросил я. – Теперь давайте прокрутим ленту снова, и мы поймем, насколько много здесь обмана.
– Это работа Сатаны, – произнес старый священник. – У меня нет сомнений. Это работа самого дьявола.
Я нежно усадил его назад в кресло и поднял ему табакерку. Он сидел, побледневший и напряженный; пленка перемоталась на начало и я снова нажал «пуск».
Пленка потрескивала и шипела, а мы возбужденно ждали. Мы снова слышали, как магнитофон кладется на башню, лай собаки. Потом снова заговорил этот голос, и на этот раз он казался еще более холодным и злым. Он звучал так, словно доносился из горла какого-то хриплого гермафродита, какой-то бесстыдной твари, которая радуется боли и наслаждается отвратительными поступками.
– Ты знаешь, что ты можешь мне помочь, – повторял он. – Ты говоришь, как добрый человек. Добрый и справедливый. Ты можешь открыть эту тюрьму. Ты можешь позволить мне присоединиться к моим братьям. Ты говоришь, как добрый и справедливый человек.
Отец Энтон сидел в оцепенении; он сжимал потертый материл кресла, и костяшки его пальцев побелели.
– Отец Энтон может убрать крест, который держит меня, и снять заклинание. Вы ведь можете это сделать, не правда ли, отец Энтон? Вы же должны сделать что-нибудь для старого друга, – а я ведь ваш старый друг. Вы можете позволить мне присоединиться к моим братьям за морями, на так ли? Вельзевулу, Люциферу, Мадилону, Солимо, Сарою, Тео, Амекло, Саграэлю, Праредану…
– Выключите! – закричал отец Энтон. – Выключите!
С невероятным для девяностолетнего старика проворством, он дотянулся до магнитофона, схватил его обеими руками и разбил о стальную каминную решетку. Потом он сел на место, – глаза его были широко раскрыты и безумны, – и стал с треском разламывать разбитые части пластика. Он вытянул наружу тонкую коричневую ленту и скомкал ее в беспорядочный клубок узлов и изгибов.
Я сидел, глядя на все это в совершенном замешательстве. Сначала у меня был магнитофон, который, казалось, говорил, что ему захочется. Теперь у меня был священник, ломавший чужую собственность.