В тот вечер Рамон в очередной раз вернулся поздно. Полстакана вина не хватило для того, чтобы опьянеть, но в сон непривычного к выпивке парня клонило изрядно. Вопреки обычному, он завалился в постель одетым: возиться в темноте с завязками и шнурками было слишком муторно, а зажигать огонь и будить герцога Рамону не хотелось.
Казалось, он сомкнул веки лишь на миг, когда вокруг разверзся ад. Крики, звук рогов, лязг железа о железо, Рамон вскочил, спросонья налетел на господина, опомнился, схватился за доспех. Успел подать герцогу гамбезон>[8] и кольчугу, помог надеть шлем. На то, чтобы самому влезть в броню, времени не осталось. Оруженосец подхватил меч и вылетел из шатра вслед за господином.
В кромешной тьме были видны лишь мечущиеся силуэты: пешие, конные, где свои, где язычники – не разобрать. Герцог выкрикивал какие-то приказы, вокруг появились воины – большинство лиц казались смутно знакомыми. Потом на них откуда-то вылетели всадники.
Позже, как ни старался Рамон, он так и не мог вспомнить, что делал в ту ночь. Помнил только крики и обжигающее железо чужого клинка, помнил, как воинов вокруг становилось все меньше, как упал господин. Помнил сжимающий нутро страх и желание исчезнуть – куда угодно, только подальше отсюда. Но бежать казалось немыслимым: удрать, бросив господина? Рамон не знал, жив тот или нет, но невозможно, никак невозможно было оставить врагам даже мертвое тело. Бежать нельзя, спрятаться некуда, и оставался лишь щит да тяжелеющий с каждым ударом меч. Потом оруженосец понял, что вокруг уже никого из своих и, похоже, он станет первым мужчиной в их роду за последние пять поколений, который погиб, не дожив до двадцати одного.
А потом все кончилось. Налетевшая откуда-то с другого края лагеря волна конных воинов смела язычников, погнала их назад, оставив растерянного мальчишку среди тел.
Той ночью пять сотен язычников попытались прорваться в осажденный город. Они успели разнести частокол, пронеслись по спящему лагерю, убивая всех на пути. И сложили головы – все до единого.
Днем, когда Рамон, все еще оглушенный, сидел у постели бесчувственного господина, в шатер зашел Бертовин и попросил челядь отпустить оруженосца герцога. Рамон откинул полог, сморщился против солнца, оглядывая лагерь. Вокруг не осталось и следа ночного побоища – за полдня тела стаскали в ров, не забыв обобрать мертвых. Оружие и доспех стоят дорого, не зарывать же в землю.
– Что случилось? – спросил Рамон.
– Пойдем. – Бертовин вгляделся в лицо парня. – Как ты?
Рамон пожал плечами. Он не знал «как». Болел раненый бок: лекарь сказал, что в рубашке родился, еще бы чуть-чуть – и кишки наружу, а так – заживет. Саднил здоровенный синяк на плече, ныла сломанная рука, затянутая в лубок. Но хуже всего было затопившее душу вязкое безразличие. Как будто все чувства остались в прошлой ночи, наполненной смертью.
– Что случилось? – снова спросил он.
– Пойдем.
Он зашел вслед за Бертовином в шатер и замер, не понимая. Вгляделся в то, что лежало на ложе, перевел взор на воина.
– Подожди. Неправда. Ведь еще рано.
Бертовин молча покачал головой.
– Подожди… – повторил юноша. – Какое сегодня число?
В их роду не было принято отмечать дни рождения.
– Позавчера, – медленно проговорил Бертовин. – Позавчера ему исполнился двадцать один год.
* * *
Рамон мотнул головой, отгоняя воспоминания.
– А куда было деваться? Не бежать же. Вот оно все самой собой и вышло…
Дагобер опер подбородок о скрещенные пальцы:
– Хотел бы я, чтобы и у меня «сама собой» в пятнадцать лет появилась рыцарская цепь и спасенная прекрасная дева. Прямо хоть песнь слагай о деяниях храброго рыцаря.