– Хватит. Мне плохо. Теперь я прошу: помолчи.

Так они продолжали обмениваться уколами до самого дома. Тут госпожа Рато разомкнула уста.

– Знаете что, дети мои, – сказала она, складывая веер, – все это никак не отменяет того, что мсье Галл пользовался успехом у дам.

Это материнское изречение свидетельствовало о непогрешимом чувстве реальности.

Вообще госпожа Рато высказывалась редко, но метко. То это было: «Бедный мой муж всего за час прибрался», то – «Что вы говорите, господин Жак? Париж назывался Лютецией? Вот новости!»

Как-то она расхваливала «прекрасную статую Генриха IV», и Жак машинально осведомился, конная ли эта статуя. Она, подумав, ответила: «Не совсем», – невзначай сотворив какого-то кентавра.

Жермена покатилась со смеху. Госпожа Рато обиделась. Жак готов был сквозь землю провалиться.

Наутро после истории с Галлом Жак проснулся в печали. Как послеоперационный больной бредит холодными напитками, как человеку с пораженным седалищным нервом, которому нельзя сидеть, чудятся стулья, так он думал о скромных женах – помощницах в мужских делах и созидательницах семьи. Но он перебарывал эту тягу к чистой воде, словно тягу к алкоголю.

Однажды ночью, обнимая Жермену, он шепнул ей, что хочет ребенка. Жермена призналась, что эта радость ей недоступна.

– Я бы давно уже родила, – сказала она, – если б это было возможно. В утешение развожу фокстерьеров.

По улову можно судить о червяке. Почти за каждым какой-нибудь да прячется. Бедный Жак! Большой неосторожностью было бы с его стороны меняться судьбой с благородными животными, к которым влечет его желание. А ну как почувствуешь, едва облачась в их шкуру, не только несовершенства, прежде незаметные за листвой парка или дымовой завесой бара, но и глубоко скрытую ущербность?

Эти отягчающие обстоятельства нисколько не ослабили его привязанность к Жермене. Напротив. Он жалел ее. Тем самым он жалел себя. Его любовь росла и дремала, как убаюканный младенец.

Как-то раз у Жермены случилась вечеринка-экспромт: заявилась на огонек Сахарная Пудра со своей компанией.

Сахарная Пудра имела шестьдесят лет за плечами и двадцать пять на вид. Она соблюдала режим: пила только шампанское и спала только с жокеями и профессиональными танцорами. У нее была своя опиекурильня. Там переодевались в крепдешиновые кимоно, курили, сбившись в кучу-малу на кровати, слушали, как покойный Карузо поет «Паяцев»[20].

Это избранное общество орало, скакало, вальсировало.

Около семи все погрузились в фургон, который вел глухой, немой, слепой шофер, белый, как статуя из кокаина.

Когда Жак и Жермена зашли к госпоже Рато, она сидела к ним спиной. Двигался только ее веер.

– Мама, здравствуй.

– Здравствуй, доченька.

– Какой-то у тебя странный голос.

– Да нет… нет.

– Да.

– Да нет же.

– Правда, госпожа Рато, у вас странный голос.

– Вот и Жак заметил, с тобой что-то не так.

– Ну хорошо, – сказала наконец вдова, – раз уж ты настаиваешь, не скрою, мне кажется странным, что моя дочь устраивает прием, а меня не приглашает.

– Мам, ну что ты говоришь, сама подумай. Во-первых, ты в трауре (дочь забыла, что траур этот распространяется и на нее), ну а потом, не могу же я знакомить тебя с мадемуазель Сахарной Пудрой.

Эта оригинальная мотивировка дала Жаку ключ к некоей потайной дверце. Ибо, подобно тому как дама держит в руках журнал, на обложке которого изображена та же дама с тем же журналом, на обложке которого… и картина повторяется до тех пор, пока масштаб не кладет ей предел, но и за этим пределом предполагается незримое продолжение – так, когда мы думаем, что достигли дна определенного социального слоя, остается еще множество возможностей применить изречение какого-то короля: «Я стою дальше от моей сестры, чем она – от своего старшего садовника».