В штате полевого госпиталя состояло восемь врачей-хирургов. Они целыми днями были заняты на операциях, поэтому вся черновая работа лежала на наших хрупких плечах. Каждому врачу полагалось иметь пять-семь медсестёр, и наш госпиталь, казалось бы, просто кишмя кишел медицинским персоналом. Однако раненых было так много, что мы работали по полторы-две смены подряд.
Перед сложными операциями врачи заставляли нас вкалывать солдатам морфий, чтоб они не чувствовали боли. Самое интересное начиналось потом – после операции, когда солдаты отходили от наркоза…
В послеоперационном блоке в этот момент должен был обязательно находиться офицер-дознаватель, который тщательно фиксировал в толстой тетради результаты их поведения, а солдаты изощрялись кто во что горазд, порой начиная вести себя совсем неадекватно: кто орал песни, кто дико ругался страшными словами, кто во весь голос бранил своё начальство, кто вспоминал любовные приключения, а кто-то начинал говорить совершенно не на немецком языке… Таких солдат после их иноязычных высказываний куда-то увозили, и мы их больше не видели… Конечно, мы догадывались, что с ними происходило, но обсуждать это не рисковали – война есть война.
Немцы вообще народ очень закрытый – они не считают правильным (в противовес русским) вести друг с другом душещипательные беседы, делиться радостью или горем. Они привыкли все свои проблемы решать сами, ни на кого не надеясь и ни с кем лишний раз не откровенничая. Прожив шестнадцать лет в Германии, я имела возможность убедиться в этом многократно. Но та атмосфера страшного недоверия, которая окружала нас в этом госпитале, пугала всех – и врачей, и медсестёр. Мы опасались не только офицеров-дознавателей, которые только и шмыгали по узким госпитальным коридорам туда-сюда – мы боялись даже друг друга. Ни о какой дружбе сейчас речи не шло, хотя до начала войны мы вместе с некоторыми из сестёр милосердия служили в Мюнхенском госпитале и даже немного приятельствовали. Но страх за собственную безопасность разрушил и эти достаточно осторожные отношения.
Мы знали, что по требованию офицера-дознавателя врачи умышленно заставляли нас вводить некоторым солдатам, подозреваемым в неблагонадёжности, приличную дозу морфия, а потом приглашали офицера-дознавателя в послеоперационный блок. Нередко врачи и сами писали доносы на раненых солдат, если замечали в их поведении что-либо странное. Манипуляции с морфием держались в строжайшем секрете, однако мы с медсёстрами, конечно, кое о чём догадывались. И всё же мы не сомневались в правильности происходящего – война есть война, надо – значит надо…
Однажды у нас пропали несколько шприцов и ампул с морфием – прямо из шкафчика в операционном блоке. Начался жуткий переполох, допросы, обыски! Подозревали всех подряд! Через несколько дней нашли похитителя – солдата-наркомана, который ещё до войны увлёкся этим зельем и, получив во время операции дозу морфия, уже не смог без неё обходиться. Вскоре он исчез из госпиталя так же, как исчезали остальные «провинившиеся» – в неизвестном направлении. Больше мы его не видели…
Об этом случае постепенно забыли, но с тех пор врачи стали тщательно следить за тем, как запираются шкафчики с лекарствами. А потом, когда начались перебои со снабжением морфием, врачи стали резать солдат прямо «наживую». В такие часы наш госпиталь просто разрывался от криков боли и отчаяния.
Несмотря на многочисленные людские страдания, которые окружали нас день и ночь, мы были бесконечно рады тому, что нас не отправляют на линию фронта выносить раненых бойцов – в немецкой армии доставкой раненых с боевых позиций положено было заниматься исключительно санитарам-мужчинам. К нашему госпиталю было прикреплено около шестисот таких бойцов. Они не участвовали в военных действиях, а лишь оказывали раненым первую медицинскую помощь прямо на поле боя и доставляли их в госпиталь. Для этих целей им были выделены повозки с лошадьми, велосипеды, мотоциклы с колясками и даже автомобили.