Поэт был выставлен силком за дверь «скотского хутора» скульптором Лудильщиком. В годы железного занавеса Лудильщик бежал, выбрав свободу, из Батуми в Турцию по Черному морю в резиновой лодке:

Девять дней и ночей
Был он вовсе ничей,
А кругом никаких стукачей,
На соленой воде,
Ограничен в еде,
Словно грешник на Страшном суде, —

ознаменовал это событие Шванц[5].

Чтобы не заметили пограничники, лодка была накрыта пластиком, и ее блеск мешал разглядеть лодку. Беглец мучился от жажды и невыносимой духоты – и чуть не застрелился из взятого с собой пистолета. Все же он добрался до турецкого берега, оттуда был переправлен за океан. У него в Нью-Йорке был кузнечный горн и молот – он ковал и гнул железо, создавая абстрактные скульптуры, которые не покупал никто. Частенько Лудильщик наведывался в Париж, раскидывал вигвам на «скотском хуторе». Там он сиживал у камина, раскаляя на угольях железную кочергу, которую опускал в стакан с дурным вином, что, по его мнению, улучшало вкус «пинара». Этим теплым пойлом Лудильщик поил полек, забредавших на «скотский хутор» в поисках счастья, воплощением которого представлялся им американец-Лудильщик – пока не выяснялось, что единственный металл в карманах его камуфляжной куртки – ржавые гвозди.

Лудильщик железной рукой вышвырнул поэта за ворота. Мальчишку тоже выбросили прочь, он, как позже стало известно, попал в колонию для несовершеннолетних. А Любовь осталась – сперва с Лудильщиком, а потом и вовсе угнездилась на «скотском хуторе». Вскоре она искоренила там всю живность – кур, кошек, бомжей, Олечкиных борзых, полек, собутыльников, Лудильщика. Она жила там, пока «скотский хутор» не спалили соседи – местные арабы – на радость мэрии, которая давно зарилась на участок.

Лудильщик получил за пожарище неплохую мзду и купил себе домик под Парижем, где и прожил до самой смерти. Похоронили его все же на кладбище Пер-Лашез, по велению и хотению здешнего мэра, благоволившего к художникам.

А поэт вернулся в Хайфу, где все ему было не по кайфу: в его отсутствие у него в нищем жилище развелись чудовищные летучие белые тараканы. Вскоре он исчез.

Навсегда? Бог знает.

Вечный жид[6]

(Сонет)

Я путник. Бренный отрясаю прах.
Крикун. Бродяга. Перекатиполе.
На ладан дышат патлы. Желтой пыли
Налет на порыжелых башмаках.
Подбитый молью, на моих плечах
Пиджак. Жена стирает. Руки в мыле.
Исчерканы хореем и дактилем,
Скрижали на листках и на клочках.
Я – жид-кость[7]. Вечной жизни эликсир.
Судьба моя глухая и слепая.
Куда меня нелегкая несла?
Привратник утерял ключи от рая.
Но ада нет, и перекошен мир —
И смерть меня с позором прогнала.

Гнев Демиурга

Ты знаешь, что я вспоминаю чаще всего?

Ярость твою.

В какой-то момент, когда все уже было выпито, ты затих. Сидишь молча.

Никто ничего еще не замечает. А у тебя уже лицо желтеет. Ты смотришь пустыми черными дырами. Нет, пятнами. Черными пятнами на желто-белом идиотическом лице. Из-за заостренных по-волчьи ушей видны наползающие на воротник, ромбообразные, смятые, старые, широкие щеки.

Не желая раньше времени выдать себя, ты хочешь завлечь подальше жертву, якобы одобряя, завести в дебри застольного красноречия. Терпишь, покуда какой-то пушкинист не произнесет: «Ты гений, старик!» – с каким-то тайным нюансом, который тебе в тот момент не нравится. Вот этим-то мельчайшим нюансом, самодовольной в твой адрес хвалой, ты тайно доволен.

Ты увидел эманацию зла – она клубится вокруг голов – и вокруг твоей головы скапливается холодная туманность, холод бездушного пространства проникает вовнутрь. Уже ты ненавидишь, и ненависть твоя, как по трубе, течет к чьей-то голове. Тут-то от тебя бы и бежать без оглядки. Но ничего никто не замечает, не понимают, веселясь, что обречены и осуждены тобой. Судимы за суету сует и дьяволизм.