«Бим-бом! Бим-бом!» – весело гудели колокола, приветствуя царскую радость, а Марфе этот звон казался погребальным, потому что она ясно сознавала, что теперь уже не в силах удержать за собою власть над сыном. Только благословение и проклятие в ее власти, а государевы дела не вершить ей из кельи. И раньше она для видимости сторонилась их, действуя через клевретов, а теперь разве им, грубым и глупым, устоять пред великим умом Филарета и его помощниками?
Призрак власти исчез, как исчезает туман при солнце, и гордая Марфа никла своей головою, украшенной черным клобуком.
Мрачно и уныло было в ее покоях. Служащие при ней чувствовали ее обиду и тихо шептались, осторожно ходя по узким переходам и лесенкам. Монахини строго поджимали губы и молча и сокрушенно взглядывали друг на друга, словно говоря: «Конец нашей власти». А среди тишины звуки колоколов радостно и весело разливались по воздуху.
Не меньше Марфы сокрушалась и упала духом старица Евникия, мать Салтыковых, близкий друг царской матери. Знала она, что в своей заносчивости не видели предела ее сыновья, и чувствовала, что близится теперь час возмездия.
В полутемной горнице-келье, угол которой весь был завешан драгоценными образками, сосредоточенно думая свою думу, в кресле с высокою спинкою сидела Марфа, а вокруг нее суетливо сновала старица Евникия. Кипело ее сердце, и хотелось ей отвести свою душу, но мать-царица хранила строгое молчание, и Евникия боялась нарушить его. Наконец она не выдержала и заговорила:
– Великая теперь радость по Москве идет. Слышь, бочки вина выкатили, тюрьмы открыли, всех с правежа свели.
– Радость и есть, – сухо ответила Марфа, – сын мой своего отца встречает. Кто отцу не рад!
– Вестимо, вестимо! Про что же и я? Великая радость! – заторопилась согласиться старица, а сама подумала: «Не вижу я, что ли, чего отвод делать?» И досада пуще разгорелась в ее сердце. – Тому и все люди радуются, – продолжала она, – говорят, слышь, царь наш батюшка дал слово ему во всем своем послушании. Все бают, по-новому будет, Филарет Никитич все в руку властную возьмет.
– Кто говорит? – быстро спросила Марфа.
Старица Евникия только этого и ждала. Она приблизилась к креслу и заговорила:
– Бориска был у меня… прямо от палат царских прискакал. Слышь, Филарет Никитич всех в покоях оставил и царя вовнутрь увел. Часа с два сидел и все не уходил. Бориска прискакал, а Михалка ждать остался. Бают, Филарет Никитич словно допрос царю-батюшке чинил.
Марфа судорожно сжала налокотники кресла и сдвинула брови.
– Еще что говорят?
– А еще, что все по-иному будет, – уже слезливым голосом заголосила старица, – что всех верных слуг царских прочь отметут, а на место их у преосвященства уже ставленники заготовлены. Слышь, воевода князь Пожарский уже жалился, что его с головой моему Бориске выдали. Боярин Шеин, слышь, много силы заберет. Мало ли что бают!
– И пусть, – криво усмехаясь, произнесла Марфа, – только одно скажу: никому не отнять у матери ее детища! – и, встав, она твердой поступью прошла по горнице, снова отдаваясь своим мыслям.
В эту минуту в дверь горницы постучались.
– Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя! – произнес за дверью свежий молодой голос.
– Аминь! – ответила Марфа, остановившись на середине.
В горницу вошла молодая черничка и, земно поклонившись, подошла к руке Марфы.
– С чем?
– Боярин Михайла Михайлович Салтыков просит явиться пред твои очи, мати! – с поклоном ответила черничка.
– Зови сюда!
Черничка скрылась, и скоро в горницу бережливой поступью вошел Михаил Салтыков. Он был молод, красив и строен, но близость к царю сделала его лицо наглым, движенья грубыми, голос властным. Одет он был в богатый кафтан, перехваченный поясом с драгоценными камнями, в его руке была высокая шапка, у пояса нож с дорогой рукоятью. Однако в Вознесенском монастыре он оставлял свою наглость и старался казаться смиренным, отчего его лицо принимало холопское выражение.